Томас Мор - Утопический роман XVI-XVII веков
— Вот Древо познания, откуда, не будь ты безбожником, ты мог бы почерпнуть непостижимые истины.
Не успел он договорить, как я, притворившись расслабленным, припал к одной из веток и ловко сорвал с нее яблоко. Мне оставалось пройти еще несколько шагов, и я оказался вне этого восхитительного сада; между тем голод так свирепо мучил меня, что я совсем забыл о том, что нахожусь во власти разгневанного пророка. Поэтому я достал одно из яблок, коими был набит у меня карман, и впился в него зубами, но вместо того, чтобы взять одно из тех, которыми угостил меня Енох, я случайно вытащил яблоко, которое было мною сорвано с Древа познания, причем, на беду свою, я не очистил его от кожуры.
Едва я отведал его, как душу мою окутал густой мрак: я уже не видел никого вокруг себя, и взор мой не различал во всем полушарии ни малейшего следа дороги; вместе с тем я отлично помнил все, что со мною случилось. Поразмыслив над этим чудом, я понял, что кожура плода не окончательно лишила меня разума по той причине, что, прокусив ее, зубы мои слегка коснулись мякоти плода, и таким образом благодатный сок несколько уменьшил зловредное действие кожуры.
Я с удивлением заметил, что стою совсем один посреди совершенно незнакомой мне местности. Куда ни обращал я взора, сколько ни озирался вокруг, я, к огорчению своему, нигде не обнаруживал ни души. В конце концов я решил отправиться в путь и идти до тех пор, пока судьба не пошлет мне навстречу какого-нибудь зверя или самое смерть.
Судьба вняла моей мольбе, ибо немного погодя мне встретились два очень крупных зверя; один из них остановился передо мною, а другой проворно убежал в свою нору (так я, по крайней мере, подумал), но вскоре он вернулся с семью-восемьюстами себе подобных, и они окружили меня. Когда я разглядел их поближе, оказалось, что туловище и лицо у них, как у нас. Это диво напомнило мне то, что некогда рассказывала мне кормилица о сиренах, фавнах и сатирах. Время от времени они поднимали такой дикий вой (вероятно, от удивления), что мне стало казаться, будто сам я превратился в какое-то чудище. Наконец один из этих полулюдей-полузверей схватил меня за шиворот, подобно тому как волк хватает ягненка, вскинул себе на спину и понес в их город, где я еще более изумился, убедившись в том, что это действительно люди, хотя они все до одного ходили на четвереньках.
Видя, что я такой маленький (а сами они большей частью локтей двенадцати в длину) и что тело мое держится всего лишь на двух ногах, они не верили, что я человек, ибо считали, что поскольку природа наделила человека наравне с животными двумя ногами и двумя руками, то человек должен пользоваться ими так же, как и они. И в самом деле, поразмыслив над этим впоследствии, я пришел к заключению, что в таком положении тела нет ничего удивительного; особенно я убедился в этом, вспомнив, что, пока у детей нет других наставников, кроме природы, они ходят на четвереньках и становятся на две ноги только по наущению кормилиц, которые приучают их к этому, приставляя их к колясочкам и привязывая им ремешки, чтобы они не становились на четвереньки, к чему влечет ребенка естественное положение тела.
Потом они стали говорить (позже мне перевели их рассуждения), что я, несомненно, самка того зверька, который живет у королевы. Как бы то ни было, меня повели в ратушу; там я понял по приглушенным разговорам и жестам как простых горожан, так и чиновников, что они спорят о том, что я за существо. После долгих споров некий гражданин, на которого возложена была охрана редких животных, стал упрашивать чиновников доверить меня его попечениям до той поры, когда за мной пришлет королева, чтобы соединить меня с моим самцом.
Фигляр легко получил согласие и отнес меня к себе домой, где стал учить меня паясничать, кувыркаться, гримасничать; днем он за определенную плату впускал к себе желающих меня посмотреть. Но небо сжалилось над моими страданиями и вознегодовало, видя, как в моем лице надругаются над образом Создателя; и вот по воле его однажды, когда фигляр, привязав мне веревку, заставлял меня прыгать на потеху зевакам, один из присутствующих стал пристально всматриваться в меня, а потом спросил по-гречески, кто я такой. Я очень удивился, услыша, что здесь говорят так же, как и в нашем мире. Сначала он расспрашивал меня, я отвечал, а потом я кратко рассказал ему о своей затее и об успешном путешествии. Он стал утешать меня и, помнится, сказал:
— Что поделаешь, сын мой. Вы расплачиваетесь за слабости, свойственные вашим соплеменникам. Здесь, как и у вас, есть пошлая толпа, которой несносна мысль, что существует нечто на нее не похожее. Но вам лишь платят тою же монетой: ведь если бы кто-нибудь с этой земли перелетел на вашу, то тамошние ученые приказали бы задушить его как чудовище или обезьяну, одержимую нечистым.
Потом он обещал мне, что о моих невзгодах доведет до сведения двора. Он добавил, что, как только услышал обо мне, поспешил меня повидать и сразу же признал во мне человека из того самого мира, о котором я говорю; он понял, что я — житель Луны и родом из Галлии, ибо сам он некогда тоже странствовал; он жил в Греции, где его прозвали демоном Сократа{263}; после смерти философа в Фивах{264} он воспитывал и обучал Эпаминонда{265}; затем, перебравшись к римлянам, из чувства справедливости примкнул к партии юного Катона{266}, а после его кончины стал приверженцем Брута{267}. Когда же все эти великие люди оставили вместо себя одни лишь призраки своих добродетелей, он и его единомышленники замкнулись в храмах или в глухом уединении.
— В конце концов, — добавил он, — народ, населяющий вашу землю, стал до того глупым и грубым, что у моих товарищей и меня самого пропала всякая охота просвещать его. Вы, несомненно, слышали о нас, ведь это нас называли оракулами, нимфами, духами, феями, пенатами, лемурами, ларвами, вампирами, гномами, наядами, инкубами, привидениями, манами, тенями и призраками; мы ушли с вашей земли при императоре Августе{268}, вскоре после того, как я явился Друзу{269}, сыну Ливии{270}, который воевал в Германии, и запретил ему идти дальше. Недавно я вторично возвратился из вашего мира; сто лет тому назад мне поручили съездить туда, я много бродил по Европе и беседовал с людьми, которых, быть может, и вы знавали. Между прочим, однажды я явился итальянцу Кардано в то время, как он погружен был в ученые занятия; я научил его множеству разных чудесных вещей, и в благодарность он мне обещал открыть потомству, от кого он все это узнал. Я встречался там с Агриппой{271}, аббатом Тритемом{272}, доктором Фаустом{273}, Ла Броссом{274}, Цезарем{275} и некоей шайкой молодых людей, известных черни под именем «рыцарей ордена Розенкрейцеров»{276}, которым я преподал множество хитростей и открыл кое-какие тайны природы, благодаря чему они прослыли в народе за великих кудесников. Я был знаком с Кампанеллой; не кто иной, как я, посоветовал ему, когда он находился в распоряжении римской инквизиции, принимать выражение лица и позы людей, в мысли коих он желает проникнуть, чтобы тем самым вызывать у себя мысли, которые побудили его противников принимать те или иные позы; таким образом он узнает их образ мыслей и ему легко будет с ними общаться; по моей просьбе он начал сочинять книгу, которую мы с ним назвали «De sensu rerum»{277}. Во Франции я часто бывал у Ламот Ле Вейе{278} и у Гассенди. Второй из них в своих книгах такой же философ, как первый — в жизни. Я знавал там и множество других людей, которых в вашем мире считают гениями, но мне они показались всего лишь пустомелями и гордецами.
Наконец, когда я переезжал из вашей страны в Англию, желая изучить нравы ее обитателей, я повстречал человека, который навлек позор на свое отечество; ведь это же позор, что ваши вельможи, признавая его заслуги, не боготворят его. Чтобы долго не распространяться, скажу, что он — воплощение ума, воплощение доброты и у него все достоинства, из коих достаточно и одного, чтобы создать героя: то был Тристан Лермит{279}. Я не стал бы называть его, ибо уверен, что он не простит мне этой оплошности; но я не рассчитываю когда-либо вернуться в ваш мир, поэтому мне хочется по совести засвидетельствовать эту истину. Право, должен признаться, что, когда я убедился в его высоких добродетелях, у меня родилось сомнение, будут ли они признаны; поэтому я постарался уговорить его принять от меня три склянки: первая была наполнена тальковым маслом, вторая — порохом, третья — жидким золотом, то есть той растительной солью, которая, по словам ваших химиков, дает вечную жизнь. Но он отверг их со столь же благородным презрением, с каким Диоген отверг предложения Александра, когда последний подошел к его бочке{280}. Словом, я ничего другого не могу добавить к хвале этому человеку, как только сказать, что он у вас — единственный поэт, единственный философ и единственный свободный человек. Вот достойные внимания люди, с которыми мне довелось беседовать; все же остальные, — по крайней мере, из знакомых мне, — стоят на уровне ниже человеческого до такой степени, что мне попадались животные, возвышавшиеся над ними.