Уильям Фолкнер - Притча
Ее сжатая рука взлетела, мелькнула почти неуловимо для Глаза, и маленький старый медальон из чеканного золота сверкнул в воздухе, скользнул по крышке пустого стола, потом раскрылся, будто карманные часики, и замер, обнажив две миниатюры на слоновой кости.
— Значит, у вас действительно была мать. На самом деле. Когда в ту ночь я впервые увидела внутри второе лицо, то сперва подумала, что это ваша жена, или возлюбленная, или любовница, — и возненавидела вас. Но теперь я все знаю и прошу прощенья, что приписывала вам такую слабость — способность заслужить тепло человеческой ненависти. — Она поглядела на него сверху вниз. Выходит, я слишком долго ждала, чтобы предъявить вам сто. Нет, я опять ошибаюсь. Было бы поздно в любой миг; едва я решила бы использовать его как оружие, пистолет дал бы осечку, лезвие сложилось бы при ударе. И, конечно же, вы знаете, в чем будет заключаться моя следующая просьба.
— Знаю, — ответил старый генерал.
— И, конечно же, заранее согласились, потому что тогда он уже не будет угрозой для вас. Но все же ему еще не поздно получить этот медальон, хотя он и не может спасти его. По крайней мере это вы мне можете обещать. Ну, скажите же: «Ему не поздно получить его».
— Не поздно, — сказал старый генерал. — Он его получит.
— Значит, он должен умереть. — Они поглядели друг на друга. — Ваш сын.
— Разве он не просто получит от меня в тридцать три года то, что я завещал ему с самого начала?
Судя по размеру и местоположению, та комната, которую старый генерал называл своим кабинетом, некогда была спальней, кельей любимой фрейлины или камеристки маркизы, но теперь она походила на библиотеку, привезенную целиком из английского загородного дома, а потом лишенную книг и меблировки. Полки на трех стенах были пусты, на четвертой тоже, лишь в уголке были аккуратно составлены несколько военных наставлений и справочников. Под этой полкой у самой стены стояла узкая армейская койка без подушки, аккуратно застеленная серым армейским одеялом; в изножье ее стоял старый походный столик старого генерала. Кроме этого, в комнате находился массивный, похожий на викторианский, даже на американский, стол, окруженный четырьмя креслами, в которых сидели четыре генерала. Немецкий генерал поужинал, и стол был убран; денщик уносил последний поднос с грязной посудой. Перед старым генералом стоял кофейный сервиз и поднос с графинами и бокалами. Старый генерал налил в чашечки кофе и раздал их. Потом взял один из графинов.
— Вам, разумеется, шнапс, генерал, — сказал он немцу.
— Благодарю, — ответил немец.
Старый генерал наполнил бокал и передал его немцу. К британцу старый генерал не обращался; он просто передал ему графин с портвейном и пустой бокал, потом еще один.
— Поскольку генерал, — (он назвал фамилию американца), — сидит слева от вас…
И, ни к кому не обращаясь, снова назвал фамилию американца:
— …как правило, не пьет после обеда. Однако не сомневаюсь, что сегодня он изменит этому правилу.
Потом обратился к американцу:
— Может быть, вы будете пить и коньяк?
— Благодарю, генерал, только портвейн, — ответил американец. — Мы ведь только ослабляем наш союз, а не рвем его.
— Ерунда, — сказал немец. Он сидел неподвижно, сверкая орденами, непрозрачный монокль (без шнурка и без ленты, словно бы невынимаемым из правой глазницы, как глазное яблоко) с жестким матовым блеском был обращен на американца. — Союзы. Вот что всегда плохо. Ошибка, которую мы — наша страна и ваша — и ваша — и ваша, — жесткий матовый блеск монокля перемещался от лица к лицу, — совершаем всякий раз, словно никогда не поумнеем и теперь за нее поплатимся мы. Ода, мы. Неужели вы не понимаете, что мы знаем не хуже вас, что происходит, чем все это кончится через год? Год? Ерунда. Не пройдет и года. Конец наступит уже зимой. Мы знаем это лучше, чем вы, — обратился он к англичанину, — вы сейчас отступаете, и у вас нет времени ни на что другое. Даже если бы не отступали, то, видимо, тоже не поняли бы, потому что вы не воинственный народ. А мы воинственный. Наша национальная судьба — это война и слава; для нас в них нет ничего загадочного, и мы понимаем, что нас ждет. Итак, расплачиваться за эту ошибку будем мы. А поскольку это предстоит нам, то вам — и вам, и вам, — холодный безжизненный блеск монокля остановился на американце, — считающим, что вступили в войну слишком поздно, чтобы подвергаться риску, — придется расплачиваться тоже.
После этого он уже не смотрел ни на кого; казалось, он сделал быстрый, тихий, спокойный вздох, однако не двинулся, не шевельнулся.
— Но я прошу прощенья. Сейчас для этого уже слишком поздно. Наша проблема не терпит отлагательства. Но сперва…
Он бросил на стол измятую салфетку, поднял наполненный коньячный бокал и вскочил так резко, что кресло со скрипом отъехало назад и опрокинулось бы, если бы американец не подхватил его, потом застыл с бокалом в руке, его облегающий мундир казался несминаемым, словно кольчуга, в сравнении с просторным, похожим на куртку лесника, кителем британца, кителем американца, напоминающим маскарадный костюм, в котором он будет представлять солдата прошлых времен, и кителем старого генерала, выглядящим так, словно жена вынула его из сундука с нафталином, обрезала часть ткани, а на оставшуюся нашила галуны, ленты и пуговицы.
— Xox! — выкрикнул немец, опрокинул в рот шнапс и, не раздумывая, швырнул бокал через плечо.
— Хох, — вежливо произнес старый генерал. Он тоже выпил, но пустой бокал поставил на место.
— Вы должны извинить нас, — сказал он. — У нас другое положение; мы не можем позволить себе бить французские бокалы.
Он взял с подноса еще один коньячный бокал и стал наполнять его:
— Садитесь, генерал, — сказал он.
Немец не шевельнулся.
— А чья это вина, — заговорил он, — что мы были — ja[24], дважды — вынуждены уничтожать французскую собственность? Не ваша и не моя, в этом не виноват никто из присутствующих здесь и никто из тех, кому четыре года пришлось смотреть друг на друга из-за колючей проволоки. Виноваты политиканы, штатские глупцы, которые вынуждают нас в каждом поколении исправлять просчеты своего международного барышничества…
— Садитесь, — повторил старый генерал.
— Отставить! — выкрикнул немец. Потом спохватился, сделал пол-оборота к старому генералу и щелкнул каблуками. — Я забылся. Прощу прошенья.
Он сделал пол-оборота обратно, но каблуками на сей раз не щелкнул. Голос его стал мягче, по крайней мере спокойнее.
— Та же самая ошибка, потому что всегда один и тот же союз: только фигуры передвигаются и обмениваются. Возможно, они вынуждены совершать, повторять одну и ту же ошибку; возможно, будучи штатскими и политиканами, они ничего не могут поделать. Или не смеют. Потому что они первыми погибли бы при том союзе, который создали бы мы. Подумайте об этом, если до сих пор не задумывались: союз, который властвовал бы над всей Европой. Европой? Ерунда. Над всем миром — мы с вами, французами, и с вами, Англией, — он, казалось, спохватился снова и повернулся к американцу, — и вы, как… с вашего позволения…
— Младший акционер, — сказал американец.
— Благодарю, — ответил немец. — Союз, такой союз, который покорит всю землю — Европу, Азию, Африку, острова, — совершит то, что не удалось Бонапарту, о чем мечтал Цезарь, на что Ганнибалу не хватило жизни…
— А кто будет императором? — спросил старый генерал.
Сказано это было так вежливо и мягко, что сперва показалось, будто этого никто не расслышал. Немец взглянул на него.
— Да, — сказал британец так же мягко. — Кто?
Немец взглянул на британца. В его лице ничто не дрогнуло: монокль просто выпал из глазницы, скользнул по лицу, потом по мундиру, блеснул раз-другой, переворачиваясь в воздухе, и упал в подставленную ладонь, рука сжалась, потом открылась снова, монокль уже находился меж большим и указательным пальцами; на его месте не было глаза: ни шрама, ни даже зажившего шва, лишь пустая впадина без век, устремленная сверху вниз на британского генерала.
— Может быть, еще? — спросил старый генерал. Но он по-прежнему не шевельнулся. Старый генерал поставил наполненный бокал перед его пустым креслом.
— Благодарю, — сказал немец.
Продолжая смотреть на британского генерала, он достал из рукава платок, протер монокль и вставил его во впадину, теперь на британца глядел матовый овал.
— Знаете, почему мы должны ненавидеть вас, англичан? — сказал он. — Вы не солдаты. Возможно, и не способны быть солдатами. Это ничего; если дело обстоит так, то это не ваша вина; ненавидим мы вас не за это. Даже не за то, что вы не пытаетесь ими стать. Мы вас ненавидим за то, что вы даже не хотите пытаться. Вы участвуете в войне; так или иначе, вы пройдете через нее и даже уцелеете. Из-за крошечных размеров вашего островка вам не удастся стать сильнее, и вы это знаете. И поэтому вы знаете, что рано или поздно снова будете воевать и снова даже не подготовитесь к войне. О, вы отправите горстку молодых людей в свои военные колледжи, где их в совершенстве обучат сидеть на коне и производить смену караула перед дворцом; они даже приобретут некоторый практический опыт, перенеся в целости этот ритуал на какой-нибудь аванпост среди рисовых полей или чайных плантаций и козьих троп в Гималаях. Но и только. Вы будете ждать, пока враг не постучит вам выворота. Тогда вы подниметесь отразить его, как деревня с проклятьями и бранью поднимается зимней ночью, чтобы спасти горящее сено, — соберете своих бродяг, сброд из трущоб, с конюшен и ипподромов; они даже будут одеты не как солдаты, а как пахари, землекопы и кучера; офицеры будут походить на компанию, вышедшую из загородного дома поохотиться на фазанов. Представляете? Они выходят, вооруженные одними стеками, и говорят: «Пошли, ребята. Там, кажется, враги, и похоже, их немало, но я не сказал бы, что их очень много», — а потом идут вперед, как на прогулке, даже не оглядываясь, следуют за ними или нет, потому что оглядываться нет нужды, потому что за ними идут, по-прежнему бранясь и ворча, по-прежнему неподготовленные, но идут и гибнут, продолжая браниться и ворчать, так и не став солдатами. Мы должны ненавидеть вас. В этом есть безнравственность, вопиющая безнравственность; вы даже не презираете славу, вы просто безразличны к ней, у вас на уме лишь корысть.