Уильям Фолкнер - Притча
Сказано это было так вежливо и мягко, что сперва показалось, будто этого никто не расслышал. Немец взглянул на него.
— Да, — сказал британец так же мягко. — Кто?
Немец взглянул на британца. В его лице ничто не дрогнуло: монокль просто выпал из глазницы, скользнул по лицу, потом по мундиру, блеснул раз-другой, переворачиваясь в воздухе, и упал в подставленную ладонь, рука сжалась, потом открылась снова, монокль уже находился меж большим и указательным пальцами; на его месте не было глаза: ни шрама, ни даже зажившего шва, лишь пустая впадина без век, устремленная сверху вниз на британского генерала.
— Может быть, еще? — спросил старый генерал. Но он по-прежнему не шевельнулся. Старый генерал поставил наполненный бокал перед его пустым креслом.
— Благодарю, — сказал немец.
Продолжая смотреть на британского генерала, он достал из рукава платок, протер монокль и вставил его во впадину, теперь на британца глядел матовый овал.
— Знаете, почему мы должны ненавидеть вас, англичан? — сказал он. — Вы не солдаты. Возможно, и не способны быть солдатами. Это ничего; если дело обстоит так, то это не ваша вина; ненавидим мы вас не за это. Даже не за то, что вы не пытаетесь ими стать. Мы вас ненавидим за то, что вы даже не хотите пытаться. Вы участвуете в войне; так или иначе, вы пройдете через нее и даже уцелеете. Из-за крошечных размеров вашего островка вам не удастся стать сильнее, и вы это знаете. И поэтому вы знаете, что рано или поздно снова будете воевать и снова даже не подготовитесь к войне. О, вы отправите горстку молодых людей в свои военные колледжи, где их в совершенстве обучат сидеть на коне и производить смену караула перед дворцом; они даже приобретут некоторый практический опыт, перенеся в целости этот ритуал на какой-нибудь аванпост среди рисовых полей или чайных плантаций и козьих троп в Гималаях. Но и только. Вы будете ждать, пока враг не постучит вам выворота. Тогда вы подниметесь отразить его, как деревня с проклятьями и бранью поднимается зимней ночью, чтобы спасти горящее сено, — соберете своих бродяг, сброд из трущоб, с конюшен и ипподромов; они даже будут одеты не как солдаты, а как пахари, землекопы и кучера; офицеры будут походить на компанию, вышедшую из загородного дома поохотиться на фазанов. Представляете? Они выходят, вооруженные одними стеками, и говорят: «Пошли, ребята. Там, кажется, враги, и похоже, их немало, но я не сказал бы, что их очень много», — а потом идут вперед, как на прогулке, даже не оглядываясь, следуют за ними или нет, потому что оглядываться нет нужды, потому что за ними идут, по-прежнему бранясь и ворча, по-прежнему неподготовленные, но идут и гибнут, продолжая браниться и ворчать, так и не став солдатами. Мы должны ненавидеть вас. В этом есть безнравственность, вопиющая безнравственность; вы даже не презираете славу, вы просто безразличны к ней, у вас на уме лишь корысть.
Он стоял неподвижно, спокойно и, глядя сверху вниз на британского генерала, негромко сказал со сдержанным, безграничным презрением:
— Знаете, вы свиньи. — Потом сказал: — Нет, — и тут в его голосе появилась еще и какая-то неверящая ярость, — вы хуже. Вы невероятны. Когда мы на одной стороне, мы побеждаем — всегда; и весь мир отдает честь победы вам: Ватерлоо. Когда мы против вас, вы проигрываете — всегда: Пассендейл, Монс, Камбрай и завтра Амьен — и вы даже не сознаете этого…
— Прошу вас, генерал, — произнес своим мягким голосом хозяин кабинета. Немец будто не слышал. Он повернулся к американцу.
— И вы тоже.
— Свиньи? — спросил американец.
— Солдаты, — ответил немец. — Вы не лучше.
— Может быть, не хуже? Вчера вечером я прибыл из Сен-Мишеля.
— Тогда, возможно, завтра вы сможете побывать в Амьене, — сказал немец. — Я буду сопровождать вас.
— Генерал, — сказал хозяин кабинета.
На сей раз немец умолк и даже взглянул на старого генерала. Сказал:
— Пока нет. Я — как это у вас называется? — проситель. — И еще раз повторил: — Проситель.
Потом засмеялся нижней, до мертвого, неукротимого глаза, половиной лица и заговорил, не обращаясь ни к кому, даже к себе — лишь к яростному и слепому неверию:
— Я, немецкий генерал-лейтенант, прибыл за восемьдесят семь километров, чтобы просить, ja, добиваться у англичанина и француза поражения своей нации. Мы — я — мог бы спасти ее, просто отказом встретиться с вами. Я мог бы спасти ее сейчас, просто уйдя отсюда. Я мог бы сделать это — сегодня на вашем аэродроме, приставив к своему виску пистолет, который я пустил в ход, стремясь даже в поражении сберечь чистоту того, что все это, — он сделал быстрый, отрывистый жест, едва шевельнув рукой, указал на весь свой мундир ремни, пуговицы, галуны, ордена и прочее, — знаменует, заслужило право знаменовать, во имя чего отдали жизнь те из нас, кто погиб. Кроме того, война, ошибка попов, политиканов и штатских приспособленцев, кончается, в сущности, уже окончилась три дня назад. Но я не складываю оружия, и меньше чем через год мы — не именно мы, — снова, не двигаясь, он указал на мундир, — а те, чью ошибку мы пытались исправить, будут побеждены, побиты; а с ними и мы, потому что мы уже неотделимы от них, — о да, и мы тоже, пусть американцы тревожат наш фланг сколько им угодно — они тоже не пройдут через Верден; завтра мы прогоним вас, — он повернулся к британцу, — из Амьена, возможно, даже загоним вас в то, что вы называете своей канавой, а в будущем месяце ваши соотечественники, — теперь он обращался к старому генералу, — в Париже будут прятать — в портфели свои священные талисманы, удирая в Испанию или в Португалию. Но будет слишком поздно, война окончится, завершится; еще год, и мы — не они, а мы — будем вынуждены молить вас сохранить им жизнь на ваших условиях, поскольку их жизни уже неотделимы от наших. Потому что я прежде всего солдат, потом немец, потом — вернее, надеюсь стать им победоносный немец. Но это даже не второе, а лишь третье. Потому что это, он снова указал на мундир, — важнее, чем любой немец или даже любая победа.
Теперь он глядел на всех, тон его был уже спокойным, почти непринужденным:
— Это наша жертва: вся немецкая армия за один французский полк. Но вы правы. Мы теряем время.
Он глядел на них, все еще стоя прямо, но уже не как истукан.
— Вы здесь у себя. Я… — Поглядел на них снова и сказал: — Ерунда. Сейчас нам не до секретов. Я должен возвращаться за восемьдесят семь километров. Как вы говорите, — он взглянул на американца и щелкнул каблуками, звук этот очень громко раздался в тихой, обособленной комнате, это всего лишь передышка — не перемирие.
Опять не двигаясь, ом снова перевел взгляд на англичанина, потом снова на американца.
— Вами можно восхищаться. Но вы не солдаты…
— Все молодые люди смелы, — сказал американец.
— Продолжайте, — сказал немец. — Договаривайте. Даже немцы.
— Даже французы, — произнес старый генерал своим мягким голосом. — Бели вы сядете, нам всем будет удобнее.
— Минуту, — сказал немец. На старого генерала он даже не взглянул. Мы, — по-прежнему не двигаясь, он быстро перевел взгляд с одного на другого, — вы оба и я, тщательно обсудили этот вопрос, пока ваш — как сказать, официальный или общий — главнокомандующий отсутствовал. В том, что необходимо делать, мы согласны: это не было проблемой. Теперь нам нужно лишь договориться сделать это в течение того небольшого срока, что остался у нас после четырех лет противостояния, когда мы, немцы, с одной стороны, а вы, англичане, французы и, — он повернулся к американцу, снова раздался щелк каблуков, — вы, американцы, тоже — я не забыл о вас — использовали лишь четверть сил, потому что остальные три четверти требовались нам для того, чтобы защищать свои тылы от своих попов и политиканов. Во время этой дискуссии, до появления главнокомандующего, было что-то сказано о решении.
И снова повторил: «О решении». На этот раз он даже не сказал: «Ерунда».
Немец бросил быстрый взгляд на британца, потом снова на американца.
— Вы, — сказал он.
— Да, — сказал американец. — Решение подразумевает выбор.
Немец взглянул на британца.
— Вы.
— Согласен, — сказал британец. — И да поможет нам Бог. Немец сделал паузу.
— Прошу прощенья?
— Виноват, — сказал британец. — В таком случае просто да.
— Он сказал: «Да поможет нам Бог», — обратился американец к немцу. Почему?
— Почему? — спросил немец. — Вы задаете этот вопрос мне?
— На этот раз мы оба правы, — сказал американец. — Во всяком случае, незачем ломать над этим голову.
— Итак, — произнес немец. — Это вы двое. Мы трое.
Он сел, взял скомканную салфетку, придвинулся вместе с креслом к столу, поднял бокал, выпрямился и застыл с той же церемонной почтительностью, как и прежде, когда стоя провозглашал тост за хозяина, поэтому даже теперь в этой неподвижности был какой-то сдержанный вызов, словно в беззвучном щелчке каблуков; бокал он держал на уровне жестко поблескивающего матового монокля; по-прежнему не двигаясь, он, казалось, бросил быстрый взгляд на бокалы остальных.