Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
Философская скорбь[230] не раз проявлялась с мрачным великолепием. Как верующие, достигнув высокой степени нравственной красоты, проникаются радостью самоотречения, так ученый, убедившись, что все вокруг — лишь призрак и обман, упивается философской скорбью и предается восторгам тихого отчаяния. Глубокое, прекрасное страдание, которого те, кто его изведал, не обменяют на суетные удовольствия и пустые надежды толпы. А несогласные, которые, несмотря на эстетическую красоту этих мыслей, сочтут их тлетворными для человека и для народов, воздержатся, быть может, от анафемы, узнав, что учение о всемирной иллюзии и преходящем характере вещей возникло в золотой век греческой философии вместе с Ксенофаном[231] и пустило прочные корни в просвещенной части человечества, среди самых возвышенных, самых светлых, самых человечных умов, — таких, как Демокрит, Эпикур, Гассенди.
* * *Я знаю девятилетнюю девочку[232], которая мудрее мудрых. Она только что сказала мне:
— В книгах видно то, чего не увидишь на самом деле, потому что это далеко или уже прошло. Но то, что в книгах, — видно плохо, и оно печально. Маленьким детям не нужно читать книг. Есть столько хороших вещей, которых они не видали: озера, реки, горы, города и деревни, море и корабли, небо и звезды!
Я совершенно с ней согласен. Наше существование длится какой-нибудь час; зачем же нам так перегружать себя познаниями? Зачем столько учиться, раз мы знаем, что не узнаем никогда ничего? Мы слишком живем книгами и недостаточно — природой, напоминая этого глупца Плиния Младшего[233], который изучал греческого оратора, в то время как у него на глазах Везувий погребал пять городов под своим пеплом.
* * *Существует ли беспристрастная история?[234] И что такое история? Описание событий прошлого. А что такое событие? Любой факт? Отнюдь нет. Событие — факт выдающийся. Но как историк может определить, является данный факт выдающимся или нет? Он делает это, как ему вздумается, в зависимости от своего вкуса и характера своего мировоззрения — словом, как художник. Ибо факты не разделяются по самой природе своей на исторические и неисторические. Факт — нечто бесконечно сложное. Станет ли историк показывать факты во всей их сложности? Это невозможно. Он изобразит их лишенными почти всех характерных особенностей, — искалеченными, изуродованными, не похожими на самих себя. А уж о связи между фактами и говорить нечего. Если так называемый исторический факт вызван, что возможно и вероятно, одним или несколькими фактами неисторическими и тем самым неизвестными, как может историк установить существующее между ними соотношение и преемственность? При этом я еще исхожу из предположения, что у него имеются надежные свидетельства; а ведь на самом деле его обманывают, и он дает веру тому или иному свидетелю, руководствуясь только чувством. История — не наука; она — искусство. В ней только воображение приносит успех.
* * *«Как это прекрасно — красивое преступление!» — воскликнул однажды Ж.-Ж. Вейс[235] в большой газете. Словцо привело рядовых читателей в негодование. Мне известно, что один почтенный судейский чиновник, добрый старик, на другой день вернул свой экземпляр газетчику. Он выписывал эту газету тридцать с лишком лет и был в том возрасте, когда не любят менять свои привычки. Но он, не колеблясь, пошел на эту жертву во имя профессиональной этики. Такой самоотверженный восторг был вызван у г-на Ж.-Ж. Вейса, кажется, делом Фюальдеса[236]. Я никому не хочу бросать вызов. Это мне чуждо. Для этого нужна дерзкая грация, которой у меня нет. И все же, я признаю: мэтр был прав. Красивое преступление прекрасно!
Знаменитые процессы имеют для каждого из нас неодолимую притягательность. Не будет преувеличением сказать, что пролитая кровь заполняет добрую половину всей созданной человечеством поэзии. Макбет и Шопар, по прозвищу Милый[237], — владыки сцены. У человека врожденная любовь к легендам о злодействах. Спросите у маленьких детей: они скажут вам все как один, что если бы Синяя Борода не убивал своих жен, история о нем была бы не такой интересной. Столкнувшись с таинственным убийством, испытываешь удивление — так как преступление само по себе представляет собой нечто странное, непонятное, чудовищное; и любопытство — так как под всеми преступлениями обнаруживается все та же древняя почва: голод и любовь, которая всех нас взрастила, какие бы мы ни были — хорошие или дурные. Преступник приходит как бы из дали времен. За ним встает страшный образ лесного и пещерного человека. В нем ожил дух первобытных рас. Он сохранил инстинкты, казалось утраченные; знает уловки, неведомые нашей мудрости. Им движут влечения, которые в нас уже задремали. Он — еще зверь и уже человек. Вот почему внушает он нам гневное восхищение. Зрелище преступления — в одно и то же время драматично и полно философского содержания. Кроме того, оно живописно; оно пленяет неожиданными сочетаниями, пугливыми призраками, промелькнувшими на стене, когда все погружено в сон, трагическими лохмотьями, дразняще-загадочным выражением лиц.
Преступление сельское, приникшее к кормилице-земле, которую оно поит столько веков подряд, вступает в союз с черной магией ночи, сочувственным молчанием луны, страхами, рассеянными в природе, печалью полей и рек. Окраинно-городское и прячущееся в толпе, оно бьет по нервам запахом трущоб и алкоголя, привкусом гнили и небывалыми оттенками гнусности. В свете, то есть в буржуазном обществе, где его редко можно встретить, оно одето как все, говорит как все и под этой-то двусмысленной и пошлой личиной, быть может, сильней всего захватывает воображение. Преступление в черном фраке — как раз то, которому отдает предпочтение народ.
* * *Из всех видов очарования сильней всего над душой человека очарование тайны. Без покрова нет красоты, и больше всего мы дорожим все-таки неизвестным. Существование стало бы невыносимым, если б нельзя было мечтать. Самое лучшее в жизни — это порождаемое ею представление о чем-то таком, что уже не она. Реальность помогает нам с грехом пополам создавать кусочек идеала. В этом, быть может, самая главная ее ценность.
* * *«Это — знамение времени», — говорят поминутно. Но подлинные знамения времени обнаружить очень трудно. Тут надо знать как настоящее, так и прошлое и обладать целостным мировоззрением, которого нет ни у кого из нас. Мне случалось иногда уловить кое-какие любопытные факты, происходившие у меня на глазах, и, заметив их оригинальный облик, с удовольствием объяснять его, как проявление духа эпохи. «Такие вещи происходят только теперь, а в прошлом были бы невозможны, — говорил я себе. — Это — знамение времени». Но в девяти случаях из десяти я находил потом такой же факт, происшедший при аналогичных обстоятельствах, в старых мемуарах или старых исторических сочинениях. Мы храним в себе некий запас человеческих свойств, который изменяется гораздо менее, чем принято думать. В общем, мы очень мало отличаемся от наших дедов. Преобразованию наших чувств и склонностей необходимо должно предшествовать преобразование органов, которые их производят. Это дело веков. Нужны сотни и тысячи лет, для того чтобы сколько-нибудь заметно изменить хотя бы некоторые наши черты.
* * *Наша вера уже не укладывается в старые догмы. Для нас Слово было возвещено не только на святой горе, о которой, говорится в Писании. Небо богословов отныне предстает перед нами населенным пустыми призраками. Мы знаем, что жизнь коротка, и, чтоб удлинить ее, вмещаем в нее воспоминания о прошедшем. Мы больше не рассчитываем на индивидуальное бессмертие; и чтобы утешиться в гибели этого верования, у нас есть только мечта о другого рода бессмертии, неуловимом, рассеянном, которым можно наслаждаться лишь в предвосхищении и которое к тому же суждено лишь очень немногим из нас: бессмертие души в памяти людей.
* * *Нам в жизни ничего не остается, кроме покорности судьбе. Но благородные натуры дают покорности судьбе красивое название — «удовлетворенность». Великие души покоряются судьбе с великой радостью. В горечи сомнений, перед лицом мирового зла, под пустым небом, они хранят нетронутыми древние добродетели верных. Они верят, они хотят верить. Их одушевляет сострадание к ближним. Мало того. Они благоговейно хранят добродетель, которую христианское богословие, в мудрости своей, ставило выше всех остальных, так как она предполагает их присутствие или их заменяет: надежду. Будем надеяться — не на человечество, которое, несмотря на могучие усилия, не уничтожило зла в этом мире; будем надеяться на то непостижимые существа, которые когда-то возникнут из человека, как человек возник из животного. Обратимся с приветом к этим будущим гениям. Будем надеяться на ту всемирную тоску, чей материальный закон — трансформизм. Мы чувствуем, как эта плодотворная тоска растет в нас; она толкает нас вперед — к неминуемой дивной цели.