Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
Не умея воспринимать красоту, взятую вне пространства и времени, я начинаю наслаждаться произведениями человеческого духа лишь с того момента, как мне удастся обнаружить связи, соединяющие их с жизнью. И как раз эти места стыка с жизнью интересуют меня больше всего. Грубые глиняные изделия из Гиссарлыка[202] углубили мою любовь к «Илиаде»; и я полнее наслаждаюсь «Божественной Комедией» благодаря всему, что мне известно о жизни Флоренции XIII столетия. Человека, и только человека, ищу я в художнике. Что такое самая прекрасная поэма, как не реликвия? Гете выразил глубокую мысль: «Все непреходящие произведения — произведения на случай»[203]. Да и вообще-то существуют только произведения на случай, так как все они зависят от того места и того момента, где и когда были созданы. Невозможно ни понять, ни любить их сознательной любовью, не зная места, времени и условий их возникновения.
Самонадеянная глупость — воображать, будто ты создал произведение искусства, совершенно свободное от внешней зависимости. Самое высокое среди этих произведений ценно только своими связями с жизнью. Чем отчетливей я эти связи воспринимаю, тем больший интерес представляет для меня данное произведение.
* * *Можно, должно все говорить, когда умеешь все сказать. Как интересно было бы услышать вполне искреннюю исповедь! Ведь за все время, пока существует человеческий род, ничего подобного ни разу не приходилось слышать. Никто не говорил всего, даже пламенный Августин[204], который был озабочен не столько обнажением души своей, сколько посрамлением манихеев[205], ни даже бедный великий Руссо, чья гордыня доходила до того, что он сам на себя клеветал[206].
* * *Тайные влияния света и воздуха, бесчисленные мучения, причиняемые природой, — вот расплата чувственных существ, ищущих радости в формах и красках.
* * *Нетерпимость существовала всегда. Не было такой религии, которая не имела бы своих фанатиков. Все мы склонны к преклонению. Все кажется нам прекрасным в существе, которое мы любим, и нас сердит, когда нам указывают на недостатки нашего кумира. Людям очень трудно подойти хоть немного критически к источнику своей веры и вопросу о ее возникновении. Но и то сказать: если быть слишком принципиальным, так никогда ни во что не поверишь.
* * *Теперь очень многие убеждены, что мы стоим перед самым концом цивилизации и после нас мир погибнет. Это хилиасты[207], подобные святым первых времен христианства, но хилиасты разумные, в нынешнем вкусе. Может быть, есть своего рода утешение в том, чтобы говорить себе, что после нас и миру конец.
Что до меня, я не замечаю в человечестве никаких признаков упадка. Сколько бы ни твердили вокруг меня о вырождении, я этому не верю. Не думаю даже, чтобы мы уже достигли вершин цивилизации. По-моему, развитие человечества происходит чрезвычайно медленно, и различия в нравах из века в век на поверку оказываются менее значительными, чем нам представлялось. Но они бросаются нам в глаза. А бесчисленных моментов сходства между нами и нашими отцами мы не замечаем. Мир живет медленно. Человеку свойствен дух подражания. Он редко изобретает. В психологии, как и в физике, существует закон тяготения, приковывающий нас к прежней почве. Теофиль Готье[208], который был своеобразным философом, причем мудрость его имела какой-то турецкий оттенок, не без грусти отмечал, что люди не удосужились изобрести даже восьмой смертный грех. Сегодня утром, проходя по улице, я видел, как каменщики строили дом, ворочая камни, подобно рабам Фив или Ниневии. Видел, как молодые идут из церкви в кабачок, сопровождаемые участниками торжества, с легким сердцем подчиняясь обрядам многовековой давности. Встретил лирического поэта, который стал читать мне свои стихи, по его мнению бессмертные; а в это время по мостовой ехали всадники в шлемах легионеров и гоплитов, блестящих шлемах из светлой бронзы, какие носили и Гомеровы воины, и с шлемов этих еще свешивалась, на страх врагам, развевающаяся грива, которая так напугала маленького Астианакса[209], сидящего на руках прекрасно опоясанной кормилицы. Эти всадники были республиканские гвардейцы. Увидев их и вспомнив, что парижские булочники пекут хлеб в таких же печах, в каких его пекли при Аврааме и Гудее[210], я невольно прошептал слова Писания: «Нет ничего нового под солнцем!»[211] И перестал удивляться необходимости жить по гражданским законам, которые были уже стары в то время, когда цезарь Юстиниан[212] составил из них свой почтенный кодекс.
* * *Одна черта придает особенную ческой мысли: беспокойство. Ум, вызывает во мне гнев или досаду.
* * *Мы считаем опасными тех, у кого ум устроен иначе, чем наш, и безнравственными тех, чья нравственность не похожа на нашу. Мы называем скептиками тех, кому чужды наши иллюзии, даже не задаваясь вопросом, не имеют ли они каких-нибудь других.
* * *Огюст Конт занял теперь свое место[213] — рядом с Декартом и Лейбницем. Та часть его философии, которая касается связи наук между собой и их соподчинения, а также та, в которой он извлекает из груды исторических фактов положительную систему социологии, вошли отныне в самую главную сокровищницу человеческой мысли. Напротив, намеченный этим великим человеком в конце жизни план новой организации общества не встретил никакого сочувствия за пределами позитивистской церкви: это религиозная часть его наследия. Огюст Конт создал ее под влиянием любви — мистической и целомудренной. Предмет этой любви, Клотильда де Во[214], умерла через год после первой своей встречи с философом, и он окружил образ этой молодой женщины культом, который был сохранен его верными учениками. Религия Огюста Конта порождена любовью. И все же она мрачна и деспотична. Все проявления жизни и мысли в ней строго регламентированы. Она придает существованию геометрическую правильность. Всякая любознательность ею сурово преследуется. Она допускает лишь полезные знания и обуздывает любопытство. Это весьма примечательно! Имея основой науку, доктрина эта тем самым полагает науку чем-то окончательно установившимся и не только не поощряет дальнейших исследований, но уговаривает от них воздерживаться и даже порицает те из них, которые не имеют целью человеческое благополучие. Из-за одного этого я никогда бы не надел белой одежды неофита и не постучался бы в двери храма на улице Месье-ле-Пренс[215]. Изгонять каприз и любопытство — как это жестоко! Я сетую отнюдь не на то, что позитивисты хотят раз и навсегда запретить нам всякие исследования относительно сущности, происхождения и конечной цели вещей. Я примирился с перспективой никогда не познать причины всех причин и цели всех целей. Давно уже читаю я трактаты по метафизике, как романы, менее занимательные, чем остальные, и не более соответствующие действительности. Но особенную горечь и безысходность придает позитивизму та строгость, с которой он запрещает науки бесполезные, то есть как раз самые привлекательные. Жить без них — да значит ли это жить на самом деле? Он не дает нам непринужденно наслаждаться явлениями и упиваться пустыми призраками. Он осуждает восхитительно дерзкое стремление исследовать глубины неба. Огюст Конт, двадцать лет занимавшийся астрономией, хотел ограничить эту науку изучением планет солнечной системы[216], видимых невооруженным глазом, то есть тех небесных тел, которые одни, по его мнению, в силах оказывать заметное влияние на Великий Фетиш. Так он называл Землю. Но для иных умов самое существование на Великом Фетише стало бы невозможным, если бы оно было расписано по часам, и исчезла бы возможность заниматься разными бесполезными вещами — например, размышлениями о двойных звездах.
* * *«Я должен действовать, раз живу», — говорит гомункул[217], выходя из реторты доктора Вагнера. И в самом деле, жить — значит действовать. К несчастью, дух умозрения лишает человека способности к действию. Власть — не для тех, кто хочет все постичь. Желание видеть дальше ближайшей цели — болезнь. Не только лошади и мулы нуждаются в шорах, чтобы шагать прямо, не уклоняясь в сторону. Философы в пути останавливаются, а на прогулке меняют направление. Сказка о Красной Шапочке — великий урок людям действия, которые несут горшочек с маслом и не должны интересоваться, есть ли орехи на лесных тропинках.
* * *Чем больше я думаю о жизни человеческой, тем больше убеждаюсь, что надо давать ей в свидетели и судьи Иронию и Шалость, подобно тому как египтяне призывали к своим мертвым богинь Изиду и Нефтиду[218]. Ирония и Жалость — добрые советчицы: одна, улыбаясь, делает нам жизнь приятной; другая, плача, делает ее священной. Ирония, к которой я взываю, — не жестока. Она не осмеивает ни любви, ни красоты. Она полна кротости и доброжелательства. Ее улыбка смиряет гнев, и это она учит нас смеяться над злыми и над глупцами, которых мы без нее, не выдержав, возненавидели бы.