Лион Фейхтвангер - Изгнание
— Да, старушка, — говорит он уже в пальто, и это «старушка» не звучит нежно, оно звучит скорее смущенно и уклончиво, — мы с тобой все это обсудим в другой раз. Теперь мне надо идти.
И он действительно уводит. День их свадьбы прошел, Зепп ничего не заметил, не заметил ее страхов и забот. Он торопится, у него свидание. А что это за свидание? Ей рассказывали, что он часто встречается с Эрной Редлих, секретаршей «Парижских новостей». Анна никогда не спрашивала у него, куда он идет. Нередко он говорил ей это, не дожидаясь вопроса, но ей кажется, что в последнее время это бывает все реже. Как раз сегодня, когда она нуждается в нем, он оставил ее одну.
Правильнее было бы не тратиться на праздничный ужин, а отдать в ремонт пишущую машинку, давно бы пора это сделать. Анна переоделась, неторопливо убрала остатки ужина, вымыла посуду. Был бы хоть Ганс дома, он помог бы ей. Мальчик теперь чуть не каждый вечер уходит. Он занимается кучей всяких бесполезных вещей. Теперь он еще вбил себе в голову этот русский язык. Для чего?
На днях придется опять побывать у мосье Перейро по поводу договора на «Персов». Кто скажет ей спасибо? «Сколько платят за такую передачу?» спросила у нее Гертруда Зимель. До этой минуты Анна думала больше о моральном эффекте: ведь такая передача укрепит веру Зеппа в свои силы, подбодрит его и создаст ему кое-какое положение в этом чужом городе. Теперь же, после разговора с Вольгемутом, для всей семьи уже из чисто материальных соображений важно, чтобы эта вещь наконец пошла. Такая передача может дать от четырех до восьми тысяч франков. Он, стало быть, ушел. Даже лондонский проект не заставил его остаться с ней дома. У него для нее нет времени. Он не замечает ее, она уже не существует для него.
Быть может, она и не заслуживает, чтобы он ее замечал. Прежняя Анна была да сплыла. Суета пожирает, опускаешься и душой и телом. В Германии у нее было чувство меры, она видела, как ничтожны мелочные заботы повседневности, здесь же эти заботы опустошают, не остается места ни для чего другого. Если бы Зепп даже вернулся к музыке и привлек ее к своей работе, она не была б уж способна участвовать в ней. Необходим все-таки какой-то минимум покоя, уверенности, комфорта, чтобы заниматься искусством. Если у меня голова идет кругом, как бы выкроить время, чтобы между префектурой и Вольгемутом еще заскочить к Перейро, то я, естественно, не могу решать, насколько переход в тональность ля-бемоль мажор оригинален и не подпал ли Зепп под влияние Малера{54}. И если я неделями бьюсь над вопросом, купить ли новую пару обуви для себя или халат для Зеппа, то у меня уже попросту не хватит сил для должного восприятия музыкального изображения битвы в «Персах». Зепп прав, что не видит, не замечает меня больше. Я уже ни на что не годна.
Но ведь вины моей здесь нет, это ему следовало бы понимать. Что поделаешь, если повседневные дела отнимают у меня все время. Я ведь не стала от этого хуже; изгнание, только и единственно оно искалечило наши отношения с Зеппом.
Элли Френкель не приходится столько ломать себе голову. Нетрудно пробиться, когда живешь одна. Одиночество имеет свои преимущества. Но я не хочу этого преимущества, нет, нет, нет. Лондон. Что ж, английским я владею неплохо. Вы еще сбавите спеси, фрау Кон. Разве я еще недостаточно сбавила спеси?
3. Резиновые изделия или искусство
А Зепп в этот вечер был всецело поглощен мыслью о статье, которую он хотел написать, обязан был написать, о статье, которая жгла его. Днем он прочел, что фашисты поручили кому-то там составить новый текст к оратории Генделя «Иуда Маккавей»{55}: еврейского национального героя превратить в героя третьей империи, Адольфа Гитлера.
Мысли и чувства, жгучий стыд, пробужденные в нем этим смехотворным сообщением, помешали ему уделить словам Анны то внимание, с которым он, без сомнения, отнесся бы к ним в другом случае. Многие, может быть, пройдут мимо этой газетной заметки; ведь это всего лишь уморительная подробность, если сравнить ее с чудовищными преступлениями нацистов. Но его, Зеппа Траутвейна, возмутил именно этот смехотворный абсурд, он не может молчать, сарказм и негодование бьют в нем через край. Сначала ему хотелось поделиться с Анной, но затем он сдержался; он знал, что если заранее сформулирует свои мысли в разговоре, то они утратят свою свежесть, когда он начнет писать.
Вот почему он поспешил уйти из дому, вот почему мчался теперь в редакцию, вот почему с облегчением вздохнул, когда наконец Эрна Редлих села за машинку и он стал диктовать ей.
Он бегает по комнате и диктует своим пронзительным голосом; его глубоко сидящие глаза горят, он размахивает длинными худыми руками, сильно вытягивает шею. Переполненный рвущимися наружу мыслями, суровый, злой, защищает он от фашистов великого, глубокочтимого Георга-Фридриха Генделя, демократа, борца за свободу и героя, Он смеется, бегая по комнате и диктуя; звонко и гневно смеется он над нелепой идеей, которую подсказала этим дуракам их расовая ненависть, вражда этих маньяков «северян» к библии. В его ушах еще стоят визг и писк «министра рекламы», слышанные им по радио; гнев и презрение к нацистам, восхищение великим мастером, над творением которого они надсмеялись, придают окрыленность его словам. Музыка Генделя, с жаром диктует он, — это вызов эксплуатации и тирании, каждый такт направлен против всего того, что делают и проповедуют нацисты. Нет, этот Гендель, из придворного композитора ставший народным музыкантом, этот великий эмигрант, из немца ставший гражданином мира, — он принадлежит нам{56}. Его «нацифицировать» не удастся. Его мужественная музыка не имеет ничего общего с истерическим ревом шовинистов, призывающих к захватам. Соло на трубе, ликующие хоры из «Иуды Маккавея» никак нельзя сочетать с мордобоем и казнями, которыми занимаются штурмовики; аллегро его боевых арий, скупой, суровый ритм его марша отвечают сильным словам библии, а отнюдь не истерическим воплям «Моей борьбы».
Мысли, выраженные Зеппом Траутвейном в этой статье, шли от самого сердца, и, хотя они звучали со всей непосредственностью, где требовалось, — грубо, а где напрашивалось — нежно, они были продуманны и гармоничны. Зепп Траутвейн был подлинно скромным человеком, он и не подозревал, какая хорошая вещь вышла из-под его пера, и, когда Эрна Редлих подняла на него сияющие глаза и сказала: «Черт возьми, как это здорово!» — он очень удивился.
Как всегда после напряженной работы, Зепп почувствовал голод. Он предложил Эрне составить ему компанию, забежать вместе в бистро и что-нибудь поесть. Его колебания в ту ночь, когда он так и не зашел к ней, определили их дальнейшие отношения. Между ними установилась хорошая товарищеская близость — и ничего больше. Жизнь сложилась так, что с Анной ему приходилось обсуждать всякие докучливые будничные мелочи, с Эрной же он мог говорить о том, что было близко его сердцу.
И вот он ведет с Эрной тот задушевный разговор, который так охотно вела бы с ним в этот вечер Анна. Он излил свою душу. Именно эта статья о Георге-Фридрихе Генделе снова с жгучей силой показала ему, как далеко отнесло его от настоящей родины, от музыки. Он добровольно оставил эту родину, он сам изгнал себя из нее. Но он музыкант, музыкант и еще раз музыкант. Только музыку он знает, только музыка его интересует; что за ужасные времена, они втянули в политику даже его, насквозь аполитичного человека. Свинство. Вечно борешься только за внуков и никогда — за самого себя; ведь конечная цель политики — освободить людей от вынужденной политической деятельности.
Ему казалось, что Эрна Редлих понимает его, как никто другой. Она еще полна была восхищения его статьей о Генделе и не скупилась на дружеские похвалы.
Быть может, этот проведенный с Эрной час сделал обычно уступчивого Зеппа достаточно твердым, чтобы осуществить план, с которым он давно носился. Ему очень хотелось встретиться как-нибудь с Чернигом и Гарри Майзелем у себя, в своей комнате в гостинице «Аранхуэс». Хотя он мало зависел от обстановки, все же в эмигрантском бараке или кафе он не мог выразить свои мысли так, как ему хотелось бы; присутствие чужих людей мешает высказаться до конца. Комната в «Аранхуэсе» — ужасная дыра, но это — четыре стены, в которых нет посторонних глаз, и это — его комната. Его ли? Ведь и Анна там у себя дома, Анна же терпеть не может Чернига. Она понимает, что стихи его хороши и новы, но автор их не становится ей от этого симпатичнее, она ужасно не любит, когда Зепп приводит к ним этого опустившегося человека. И Зепп, так как ему чуть-чуть неловко перед Анной, старается не делать этого. Но сегодня, после статьи о Генделе, Зепп решил, не считаясь с Анной, пригласить к себе Чернига и Гарри Майзеля.
И вот они сидят все вчетвером в тесно заставленной комнате гостиницы «Аранхуэс». Раз уж эти люди — гости ее мужа, Анна не могла не предложить им поужинать. Она сидела с ними за столом, вежливая, молчаливая. Тотчас же после ужина под каким-то предлогом удалилась. Зепп рад был остаться наедине с друзьями. Легкое сожаление о том, что он доставил неприятность Анне, вскоре рассеялось. Он угощал их сигаретами и вином, неуклюже топтался по комнате, много говорил, был в отличном настроении.