Хаим Граде - Мамины субботы
На мгновение он замирает, позволяя себя трясти. Но потом его глаза загораются гневом. Он вырывается из моих рук и шипит мне в лицо:
— А ты? Где твоя семья? Ты убежал без них!
Я растерян, глаза моего врага злобно сверкают утоленной местью, и он убегает. Я бросаюсь за ним, не ведая, чего я хочу — просто догнать его или снова схватить за горло.
— Бегите, детки, спасайтесь! — слышу я голос старухи.
Я поворачиваю голову, не веря, что это кричит та самая женщина, которая только что просила, чтобы ее не бросали на произвол судьбы. Но это она, она, старая мать трусливого сына. Она уже далеко позади меня, она уменьшилась, сжалась в крошечную фигурку, но я все еще вижу, как над ее головой развеваются седые волосы, и слышу, как над лугами звенит голос:
— Я уже мертвый черепок. Мне грешно хотеть разделить с вами жизнь. Бегите быстрее, дети мои, быстрее!
Ее слова тонут в высоких травах, в окружающей тишине. На западе догорает огромный раскаленный закат, еще больше углубляя безмолвие вечерних полей. С одной стороны они укрыты тенями. Но с другой еще тускло краснеют высокие волны трав, похожие на огненные локоны заходящего солнца. Последние лучи подрезают друг друга, скрещиваются, как кровавые топоры, как свастика. Из пурпурных облаков, сгрудившихся на горизонте, тихо и незаметно вылетает большой черный самолет и с негромким гулом начинает снижаться над сумеречными лугами.
Десант.
Я мчусь по тропинке, по которой ушли колхозники, минские евреи и муж с женой, но не вижу на ней ни души. Должно быть, беглецы неожиданно повернули среди высоких трав. Меня охватывает страх: сейчас меня окружит немецкий десант с автоматами. Я оборачиваюсь на старуху, но и старухи больше не видно, словно она превратилась в траву, стала камнем, утопающим во мху. На том месте, где она была, стоит другая покинутая женщина: со смущенной улыбкой на лице, освещенная последними солнечными лучами, там стоит Фрума-Либча…
Я закрываю глаза и тут же открываю их снова, готовый встретить свою судьбу, — и вижу беглецов. Люди бегут, пригнув головы и плечи, прячась в высокой траве.
Вскоре я догоняю их. Колхозники, возглавляющие толпу, выводят нас на широкое шоссе, по которому мы побоялись идти днем. Теперь, в надвигающейся темноте, самолеты не смогут расстрелять нас из пулеметов. Враг скрытно хозяйничает теперь в лесах, а мы можем идти по главной дороге.
Московское шоссе
Сегодня толпы людей бегут, как рваные тучи, намного быстрее и плотнее, чем вчера вечером. Мои попутчики постоянно меняются. От прежних спутников, минских евреев, я отстал. Меня нагоняет новая группа, идет со мной несколько минут — и уходит вперед. Тот день, что я пролежал в лесу, дал мне почувствовать, как я устал. Мое тело налилось свинцом, я едва переставляю ноги и от всех отстаю.
Только один тощий парнишка из Польши держится меня всю дорогу. От него несет вонью, влажной плесенью гниющей одежды и болотом. Скверный запах, идущий от него, сводит на нет свежесть окружающих нас просторов. Мне дурно аж до тошноты, но я не могу оторваться от парнишки. Он следует за мной, словно тень, и смеется злым смешком:
— Не было ни сливочного масла, ни мяса, ни одежды, ни жилья, потому что надо было строить заводы, производить танки и самолеты, чтобы противостоять врагу. Но когда дошло до войны, у них не оказалось ни танков, ни самолетов, и теперь они бегут, как мыши.
С тех пор как я попал на старую советскую территорию, я еще не слышал подобных антисоветских речей; хотя мне было горько оттого, что Красная Армия отступает, я читал эту горечь по лицам и узнавал ее в молчании. Мне приходит в голову, что этот паренек из Польши испытывает меня, преследует, чтобы выведать мои мысли. Я говорю ему, что нам надо торопиться, потому что немец идет за нами по пятам.
Он отвечает, что ему смерть как хочется сала. Немцы дадут ему кусок свинины, которой он не ел с тех пор, как убежал из своего польского местечка в Советы. А если он наестся свинины, то ему наплевать, что потом его расстреляют.
— Вы еврей, и немцы не станут угощать вас свининой, они угостят вас пулей в голову, — сопя, говорю я и ухожу вперед. Он догоняет, и снова мне в нос ударяет кислый запах мочи.
— Вас, наверное, большевики хорошо кормили, вот вы и убегаете. А я голодаю уже два года, сплю в завшивленной одежде, от меня воняет, и я сам не понимаю, зачем я бегу. Я слышал, люди говорили, что евреи в варшавском гетто торгуют и живут.
Он сумасшедший, неизвестно, что он может выкинуть, думаю я и стараюсь затеряться в группе, нагоняющей меня сзади. Мы сталкиваемся с еще большей, чем наша, толпой, которая застряла на шоссе и не может пройти. Посреди дороги стоит раскуроченный грузовик, и высокий широкоплечий русский орет:
— Назад! Немец не пройдет!
Те, что пришли сюда раньше нас, объясняют новоприбывшим, что этому водителю грузовика в мозг попал осколок, он сошел с ума и никого не пропускает. Безумец залит кровью и что-то держит в руках. Может быть, это кусок динамита, ручная граната или бомба. Если попытаться пройти, он может ее бросить. Но сойти с шоссе люди боятся, в лесах скрываются немецкие десанты. Вот черт!
— Что ты там держишь в руках, земляк? — слышится голос человека, который хочет панибратскими речами успокоить свихнувшегося.
— Двигатель. Я вынул из моего грузовика двигатель, чтобы враг не сел в него и не приехал в Москву. Немец не пройдет! — И высокий богатырь подходит к нам с двигателем в руках.
— Господи милосердный, надо было его пристрелить, — бормочет кто-то рядом со мной. Толпа, узнав, что сумасшедший держит не взрывчатку, больше не боится его, и тот русский, который дружески расспрашивал безумца, теперь кричит, как командир на поле боя:
— Ребята, вперед!
Толпа на минуту забывает об опасности и со смехом, словно пробираясь без билетов в театр, рвется вперед со всех сторон. Сумасшедший великан рычит, воет, безуспешно пытается остановить толпу и в смятении, как лесной зверь, окруженный охотничьими собаками, бросается на меня:
— Ты куда?
Он держит двигатель над головой двумя руками, готовясь изо всей силы швырнуть его в мой череп.
Я вскрикиваю и бегу назад, слыша, как он несется за мной и орет во весь голос: «Стой! Стой!» В глазах у меня темнеет. Я не вижу дороги. Я помню только, что нельзя позволить ногам деревенеть от страха. На моей спине болтается рюкзак. Один ремень оборвался. На бегу я левой рукой сбрасываю с плеча второй ремень, рюкзак падает. Может быть, мой гонитель кинется к нему, может быть, споткнется о рюкзак и упадет. Но я слышу, что он продолжает бежать за мной. Я уже ощущаю его хриплое дыхание, втягиваю голову в плечи, чтобы удар двигателем по затылку был не таким ужасным… И врезаюсь в новую толпу, идущую нам навстречу. Мой бег, крик высокого парня и тяжелый груз в его поднятых руках сеют панику и разгоняют людскую массу, как ураган, сметающий кучу жухлых листьев. Я запутываюсь в чужих руках и ногах, затем лечу куда-то вниз и наконец падаю в глубокую яму. Растягиваюсь на дне и зарываюсь в землю.
Я слышу какие-то шорохи за спиной, слышу чье-то карабканье, беспорядочный бег, вой, хрип, торопливые шаги, топот сапог. Земля надо мной и подо мной качается, словно я плыву под водой. Я все еще слышу, как безумец кричит: «Стой! Стой!» Он гонится сейчас за кем-то другим… Но вот его крик стихает вдалеке. Десятки шагающих ног удаляются, голоса смолкают. Мое сердце стучит и стучит, словно хочет выпрыгнуть из груди, оно трепещет, плачет и молит: «Дай мне умереть, к чему эти мучения, эта борьба? Ты все равно не спасешься».
Потихоньку ритм моего сердца приходит в норму. Я слышу чистую затаенную тишину пустых дорог. Безмолвие вонзается в мозг, предутренний холод колет меня тысячами иголок, я скукоживаюсь, я устал, я хочу заснуть. Но в моем погасшем мозгу зажигается мысль, как огонек в чердачном окошке погруженного во тьму дома: немец.
Я выбираюсь из ямы и вижу: уже совсем рассвело. На шоссе ни души. Между мной и приближающимся немцем — пустое пространство, некому больше меня заслонить. Тени исчезли с окрестных полей, вся округа лежит нагая в свете восходящего утра. Я иду, опустив глаза в землю, словно человек, который карабкается по крутому склону и, боясь головокружения, избегает смотреть как в пропасть позади себя, так и на вершину впереди.
Не проходит и нескольких минут, как я наталкиваюсь на того беженца из Польши. Он стоит посреди дороги и держит в руках мой рюкзак. В серо-стальном свете дня я замечаю, что на вид ему лет двадцать пять. Он мал ростом, худ, грязен. Его лицо покрыто прыщами, а гнилью на фоне утренней свежести от него шибает еще сильнее.
— Я понял, что это твой вещевой мешок, — радостно восклицает он и протягивает мне рюкзак.
— Ты ждал меня? — Я смотрю на него и вижу, что он не чует опасности. — Брось этот рюкзак, тогда мы сможем идти быстрее.