Александр Сеничев - Александр и Любовь
Это был первый сердечный приступ.
Люба мгновенно вызвала доктора Пекелиса. Но и теперь тот еще не может поставить точного диагноза. И констатирует лишь сильнейшее нервное расстройство.
Больному предписывается постельный режим. Любовь Дмитриевна обращает внимание доктора на состояние психики мужа, на участившиеся вспышки необъяснимого гнева, после которых тот обычно плачет, схватившись за голову: «Что же это со мной?»
Из ее записей: «В такие минуты он сейчас же становился ребенком для меня, я испытывала ужас, что только что говорила с ним, как со взрослым, что-нибудь как со взрослого ждала и требовала, сердце разрывалось на части, я бросалась к нему, и он так же по-детски быстро поддавался» Но доктор не видит патологии: всегдашнее «нормальное» состояние Блока уже представляет собой громадное отклонение для простого человека.
В эти дни Блоком овладевает неумолимая потребность бить и ломать все вокруг. Он крушит об пол любимую (подарок Любы) вазу, зеркальце, в которое смотрелся, когда брился или мазал на ночь губы борным вазелином.
Он постоянно увечит посуду, стулья. Раз Люба прибежала на шум из его комнаты - Блок молотил кочергой бюст Аполлона на шкафу. Смутился несколько, заоправдывался: «А я хотел посмотреть, на сколько кусков распадется эта грязная рожа».
В конце мая - новый «припадок». И после очередного осмотра доктор убеждается в худшем из своих подозрений: это было острое воспаление обоих сердечных клапанов. 4 июня поэт пишет последнее - уже сильно изменившимся почерком - письмо матери: «Делать я ничего не могу, потому что температура редко нормальная, все болит, трудно дышать и т. д.».
Спустя две недели Пекелис созвал консилиум, после которого профессор Троицкий (светило из светил), согласившийся и с диагнозом и назначениями лечащего, сказал ему: «Мы потеряли Блока». Любовь Дмитриевну было решено в известность пока не ставить.
На другой день Блок в последний раз открыл свой дневник, чтобы сделать запись: «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди». В оставшиеся пятьдесят дней он практически не вставал с постели. А Люба практически не отходила от него.
Даже нынешняя медицина еще не умеет противостоять усталости сердца так, как бы нам того хотелось. Медицина же первой половины прошлого века вынуждена была болезни сердца не столько лечить, сколько констатировать. Обреченному Блоку были прописаны покой и какие-то капли. От этого лечения он очень быстро слабел, худел и задыхался уже при малейшем волнении.
С лекарствами было нелегко, но на помощь сейчас же пришли друзья - прежде всего из числа служащих БДТ. Наперебой предлагали свои услуги, несли деньги, присылали шоколад и всевозможные другие сласти. От денег Л. Д. отказывалась (их хватало), приношения принимала с благодарностью.
Едва ли не сразу же после смерти Блока в эмигрантской печати появились многочисленные ахи о его голодной смерти. Эту нелепую выдумку опровергает даже Марья Андреевна, рассказывая, как кормила Любовь Дмитриевна больного мужа: «По части еды она доставала все, что можно было... Ал. Ал. кушал ветчину, жареных цыплят, свежую рыбу, икру и уху, бифштексы, яйца, разные пирожки, молоко, ягоды, любимые им кисели из свежей малины и огурцы. Булки, сахар, варенье, шоколад, сливочное масло не сходили с его стола.».
В начале болезни к нему еще пускают - Евгения Иванова, Дельмас. Но визиты утомляют больного, решено временно прекратить их. Да Блок и сам уже не хотел никого видеть. Разве что Алянского (Алконоста), который действовал на него поразительно благотворно.
Алянский вспоминал, что Любовь Дмитриевна почти все это время плакала. Однажды он стал свидетелем того, как она пыталась уговорить мужа принять лекарства, в ответ на что Блок схватил склянки со стола и с силой швырнул их об печку. В другой раз он стал очевидцем уничтожения Блоком части записных книжек: «Если б я мог предположить, что Блок уничтожает дневники и записные книжки в припадке раздражения, тогда факт уничтожения меня не удивил бы. Но это происходило на моих глазах, внешне Блок оставался совершенно спокоен и даже весел. И этот «безумный» акт в спокойном состоянии особенно потряс меня».
Георгий Иванов, писал, что врачи, лечившие Блока, так и не могли определить, чем он, собственно, был болен: «Сначала они старались подкрепить его быстро падавшие без явной причины силы, потом, когда он стал, неизвестно от чего, невыносимо страдать, ему стали впрыскивать морфий... »
Веригина вспоминала, что, несмотря на сильную привязанность к матери, Блок не выражал желания видеть ее близ себя. Он хотел присутствия одной Любы. Узнавшая же о состоянии «ребенка» мать стала рваться в Петроград. Любовь Дмитриевна решительно просила ее не приезжать: «Если Вы цените хоть сколько-нибудь мои заботы и мой уход за Сашей - не ослабляйте меня - а помогите. уже то ему тяжело, что он не в силах принять Вас, как прежде. И писем от него не требуйте, ему трудно очень, очень». Но для Александры Андреевны эти слова пустой звук, и вскоре она приезжает вопреки запрету снохи. Люба перехватывает ее на лестнице и пускает в квартиру лишь в ответ на угрозу, что та пойдет ночевать к их хорошим знакомым. Блок вроде бы доволен ее появлению. Но наутро сноха выпроваживает старуху - чтобы не восстанавливала Саши против нее.
Жуткая картина. Он умирает, а они продолжают делить его. Рвут напополам. И обе - из огромной к нему любви.
В начале июля Люба пишет свекрови: «Очень трудно сказать что-нибудь определенное о состоянии здоровья Саши. Бывают дни, когда он чувствует себя отвратительно, усиливаются отеки, рвота, боль под ложечкой (всё как у Вас, но гораздо сильнее), самочувствие ужасное.». При этом она сообщает, что распродает книги, «всякий хлам», радуется, что дров везде навалом, и «только бы деньги и можно широко запастись на зиму».
Вы понимаете? Она всерьез готовится к переезду на другую квартиру, печется о дровах, - она не понимает еще, что зимовать ее Саше уже не суждено.
И в эти самые дни рассудок Блока начинает помрачаться уже безвозвратно. Удрученность и апатия сменяются вспышками гнева. Других состояний Блок теперь не знает.
Потом снова настает просветление. Ненадолго. Доктор Пекелис приписывает все это отеку мозга и по-прежнему не признается Любови Дмитриевне в неотвратимости скорого конца. В конце июля она предлагает увезти Блока за город, но Пекелис запрещает: он слишком слаб и переезда не выдержит. К началу августа Блок уже почти всегда в забытьи. Ночью бредит, кричит страшным криком, «которого во всю жизнь не забуду» (Е. Книппович).
2 августа Любовь Дмитриевна пишет свекрови: «Молитесь еще, еще и еще. Вчера Саше было очень плохо, сегодня легче - что же это как не все наши молитвы? Пекелис твердо надеется, я тоже вымаливаю себе надежду. Бог даст, уедем, доживем до лучших дней. Сейчас не надо говорить еще о Вашем приезде - именно потому что положение тяжелое и нельзя ничего «пробовать». А потом все будет хорошо; неужели я могу остаться той же, что и до его болезни?.. »
Представьте себе степень нежелания этой женщины поверить в смерть, которая давно уже бродит по ее дому в терпеливом ожидании - просто представьте и навсегда закройте для себя вопрос «любила - не любила?»
«.. .Если Бог спасет его - ему будет хорошо со мной. Вам тоже. А он ведь теперь все время не в здоровом сознании. Меня воспринимает по-другому, как чужую, хотя и называет правильно; как же он может хотеть видеть? Или думать что-нибудь реальное».
Назавтра вызванная уже Пекелисом Александра Андреевна приехала прощаться. Сама жуткий ипохондрик, она с раннего детства Саши опасалась за его здоровье. И как-то повела своего двадцатилетнего ребенка к врачу с подозрением - ну не чуяло ли материнское сердце? - именно на сердечную болезнь. «Диагноз» врача был абсолютным: «Грешно лечить этого молодого человека»...
Ярким солнечным утром 7 августа Блока не стало.
Сердце поэта остановилось. Рядом сидели две так и не сумевшие поделить его женщины. Вскоре дом стал наполняться людьми. Несколько художников сделали карандашные снимки мертвого лица. Лучшими до сих пор неоспоримо считаются рисунки Анны Ивановны Менделеевой.
Мы не будем приводить здесь сухих строк медицинского заключения современной реконструкции смерти поэта. Скажем лишь, что все сошлись на одном: поэт «погиб от подострого септического эндокардита (воспаления внутренней оболочки сердца), неизлечимого до применения антибиотиков».
Недуг этот обычно наблюдается в возрасте 20-40 лет, чаще у мужчин. Начало заболевания всегда малозаметное, нет никаких указаний на болезнь сердца, состояние ухудшается постепенно, преобладают жалобы на слабость, недомогание, утомляемость, похудание, вплоть до истощения. Длительность заболевания - от трех месяцев до нескольких лет (обычно полтора-два года)... Психические перенапряжения и нарушения питания резко, в три-четыре раза, увеличивают частоту возникновения подострого септического эндокардита... Короче, все сходится. Мы лишь обратим внимание на то, что сгоревший в минимально отпущенные три месяц Блок имел шанс протянуть еще хотя бы полтора года даже без антибиотиков. Об этом с самого начала говорил и Пекелис, настаивавший на незамедлительной отправке больного в хороший санаторий. Известно, что Блоки до последнего момента жили с этой сладкой надеждой. Известно, что еще в мае поэт сочинял «проект командирования Алянского за границу», чтобы тот смог «выцарапать» из Берлина необходимые для поездки деньги (тамошние издатели задолжали ему 80000 марок). Известно, что как только болезнь приобрела угрожающие формы, Горький с Луначарским принялись бегать по инстанциям и уговаривать незамедлительно выпустить Блока на пару месяцев в Финляндию (по официальной версии Финляндию он выбрал сам - как единственно пригодную для лечения страну, где не было белоэмигрантов). Однако Ленин, в кремлевской описи личной библиотеки которого можно найти более дюжины книг Блока и о Блоке, всерьез опасался, что, оказавшись на Западе, автор «Двенадцати» открыто выступит против советской власти. В этом прогнозе Ильича горячо поддерживал другой небезызвестный большевик с холодной головой и чистыми руками. Наверняка их опасениям способствовала и характеристика Блока, данная Анатолием Васильевичем в ответ на специальный запрос Ленина еще в самом начале 1921-го: «.. .во всем, что пишет, есть своеобразный подход к революции: какая-то смесь симпатии и ужаса типичнейшего интеллигента. Гораздо более талантлив, чем умен». В общем-то, довольно точно. С одной маленькой поправкой: про типичнейшего интеллигента не стоило бы, поскольку вождь мирового пролетариата знал лишь один синоним слова интеллигент - говно.