Френсис Фицджеральд - Прекрасные и обреченные
— Как я рада, что уезжаю! — выкрикнула она. — Господи, как же я ненавижу этот дом!
Итак, блистательная красавица отправилась в Нью-Йорк в сопровождении мужа. И прямо в поезде, уносившем их от серого дома, супруги затеяли ссору. Горькие упреки Глории сыпались с той же неотвратимой частотой и регулярностью, что и станции, которые мелькали за окном.
— Ну не сердись, — жалобным голосом упрашивал Энтони. — Ведь, в конце концов, у нас ничего не осталось, кроме друг друга.
— Большую часть времени мы лишены и этого! — выкрикнула Глория.
— Когда же такое было?
— Много раз, начиная со случая на платформе в Редгейте.
— Уж не хочешь ли сказать…
— Не хочу, — холодно перебила Глория. — Не хочу копаться в прошлом. Было и прошло, но, уходя, что-то с собой унесло.
Она оборвала речь на полуслове. Энтони тоже сидел молча, растерянный и подавленный. Проносились друг за другом однообразные серые станции: Мамаронек, Ларчмонт, Рай, Пелэм, между которыми разбросаны унылые пустоши, безрезультатно претендующие на звание сельского пейзажа. Энтони вспомнил, как однажды летним утром они выехали из Нью-Йорка и отправились на поиски счастья. Возможно, они и не надеялись его найти, и все же сам процесс поиска оказался самым счастливым временем в жизни. Получается, что жизнь — это определенный подбор декораций вокруг каждого человека, и если его нет, наступает катастрофа. Нет ни отдыха, ни покоя. Он потратил много времени, стремясь плыть по течению и предаваться мечтам. Только никому еще не удавалось уберечься от водоворота, где все мечты превращаются в причудливые кошмары, вызванные неуверенностью и сожалениями.
Пелэм! В Пелэме они поссорились, потому что Глории захотелось сесть за руль. Когда она нажала ножкой на педаль газа, машина резко рванула вперед, а их головы дружно откинулись назад, как у двух марионеток, связанных одной ниточкой.
Бронкс… скопление домов, поблескивающих под солнцем, которое, прорываясь сквозь необъятные сияющие небеса, роняет потоки света на улицы. Нью-Йорк Энтони считал своим домом. Город роскоши и тайны, бессмысленных надежд и причудливых мечтаний. Здесь, на окраинах, в холодных лучах заката высились нелепые оштукатуренные дворцы и, зависнув на мгновение в застывшем нереальном мире, ускользали вдаль, уступая место неразберихе на Гарлем-Ривер. В сгущающихся сумерках поезд проезжал мимо оживленных, исходящих потом улиц Верхнего Ист-Сайда. И каждая, мелькнув за окном вагона, словно промежуток между спицами гигантского колеса, как сокровенную тайну открывала жизнерадостную красочную картину с неугомонными ребятишками из бедных семей. Собравшись стайками, дети копошились, будто муравьи на дорожках, посыпанных красным песком. Из окон многоквартирных домов, что сдаются в аренду, выглядывали их тучные луноликие матери, словно плеяды звезд на убогом в своей нищете небосклоне. Женщины, своим несовершенством напоминающие неограненные драгоценные камни, женщины, уподобившиеся овощам, женщины, похожие на огромные мешки с омерзительно грязным бельем.
— Мне нравятся эти улицы, — будто размышляя вслух, произнес Энтони. — Возникает чувство, что здесь идет спектакль, поставленный специально для меня. Но стоит пройти мимо, и все прекратят прыгать и веселиться. Станут печальными, вспомнив о своей бедности, а потом с поникшими головами разбредутся по домам. Подобное ощущение часто возникает за границей, а на родине — очень редко.
Внизу, на оживленной улице с высокими домами он прочел на вывесках магазинов с десяток еврейских фамилий. В дверях каждого магазинчика стоял темноволосый маленький человечек, пристально наблюдающий за прохожими. В его глазах светились подозрительность, гордыня, алчность и изворотливый ясный ум. Нью-Йорк… Энтони уже не мог представить его без этих людей, постепенно расползающихся по городу. Маленькие магазинчики росли, расширялись, сливались и переезжали. Распространяясь во всех направлениях, следили хищным ястребиным взором за бурлящей вокруг жизнью, не упуская ни одной самой мелкой детали с поистине пчелиной кропотливостью. Зрелище впечатляло и впоследствии обещало стать грандиозной картиной.
Голос Глории ворвался в его размышления и, как ни странно, прозвучал им в унисон:
— Интересно, где провел это лето Блокмэн?
Квартира
После свойственной юности уверенности наступает неимоверно запутанный и сложный период. У продавца газированной воды этот период так короток, что проходит почти незаметно. Люди, занимающие более высокие ступени на общественной лестнице, стараются как можно дольше сберечь все тонкости отношений и «непрактичные» представления о честности и порядочности. Но к тридцати годам это занятие становится слишком обременительным, и все, что казалось до сих пор неизбежным и сбивающим с толку, постепенно отходит на задний план, приобретая все более расплывчатые очертания. Наползает повседневность и, подобно сумеркам, спускающимся на суровый ландшафт, сглаживает резкие линии и делает картину приемлемой. В своем запутанном многообразии жизнь неуловимо переменчива, и всякий раз, когда наносится урон жизненным силам, происходит пересмотр ценностей. И вот уже кажется, что нельзя извлечь урока из прошлого, чтобы идти с ним дальше в будущее, и тогда утрачивается способность к душевным порывам, нас уже невозможно ни в чем убедить, и не интересно, где находится тонкая грань между моралью и безнравственностью. Понятие честности заменяется общепринятыми правилами поведения, и стабильность ценится выше романтических чувств, а мы сами неосознанно превращаемся в прагматиков. И лишь очень немногим суждено и дальше копаться в разнообразных нюансах человеческих отношений, но и они занимаются этим лишь в специально отведенные часы.
Энтони Пэтч перестал быть личностью с авантюрным, пытливым складом ума и превратился в человека, находящегося во власти предрассудков и предубеждений, со страстным стремлением к безмятежному душевному покою. Постепенное перерождение происходило в течение последних семи лет и ускорилось чередой опасений и страхов, хищно впившихся в сознание. В первую очередь возникло чувство потери, всегда дремавшее в сердце и пробудившееся в силу создавшихся обстоятельств и положения, в котором он оказался. В минуты, когда Энтони чувствовал себя особенно незащищенным и уязвимым, его преследовала мысль, что жизнь в конечном итоге, возможно, не лишена смысла. Перешагнув двадцатилетний рубеж, Энтони первое время по-прежнему считал бесполезными все попытки что-либо изменить и видел великую мудрость в отрицании. Уверенность подкреплялась философскими учениями, которыми он неизменно восхищался. А кроме того, общением с Мори Ноублом и впоследствии с женой. И все же возникали ситуации — как, например, перед первой встречей с Глорией или после предложения деда отправиться в Европу военным корреспондентом, — когда неудовлетворенность едва не толкнула его на созидательный шаг.
Однажды, перед окончательным отъездом из Мариэтты, небрежно перелистывая «Бюллетень выпускников Гарварда», Энтони наткнулся на колонку, где говорилось о достижениях его ровесников, окончивших университет около шести лет назад. Действительно, большинство из них занимались бизнесом, а несколько человек приобщали язычников в Китае или Америке к расплывчатым догмам протестантизма; но, как выяснилось, были и такие, чья созидательная деятельность не имела ничего общего ни с синекурами, ни с повседневной рутиной. Например, Келвин Бойд. Едва закончив медицинский колледж, он открыл новое средство для лечения тифа, а потом отправился за океан, где пытался смягчить последствия отдельных цивилизованных санкций, которые великие державы применили к Сербии. Был еще Юджин Бронсон, чьи статьи в «Нью демокраси» характеризовали его как человека с мышлением, выходящим за рамки пошлых понятий своевременности и повсеместно распространенной истерии. Студента по имени Дейли однажды выгнали с факультета некого респектабельного университета за пропаганду марксистских доктрин в аудитории. В искусстве, науке и политике Энтони находил достойных представителей своего поколения. Даже футболист, квотербек Северенс, проявил истинное мужество и без лишнего шума отдал жизнь, сражаясь в рядах Иностранного легиона на реке Эна.
Энтони отложил в сторону журнал и некоторое время размышлял о судьбе этих совершенно разных людей. В дни былой непорочности он стал бы до конца отстаивать свою точку зрения. Пребывая, подобно Эпикуру, в счастливой равнодушной отрешенности, он принялся бы выкрикивать, что бороться — значит верить, а вера устанавливает для человека ограничительные рамки. И пристрастился бы ходить в церковь, так как перспектива бессмертия доставляла радость, и с таким же успехом мог бы заняться кожевенным делом, потому что жестокая конкуренция не позволяет предаваться печали. Но сейчас у него не было таких утонченных моральных принципов. Этой осенью, на двадцать девятом году жизни, у Энтони появилась склонность закрывать свой разум для многих вещей, не заниматься глубоким исследованием мотивов и первопричин. Вместо этого возникло страстное стремление защититься от окружающего мира и себя самого. Он ненавидел одиночество, но, как уже упоминалось, зачастую боялся оставаться и вдвоем с Глорией.