Дени Дидро - Монахиня_ Племянник Рамо_Жак-фаталист и его Хозяин
Я. Тем лучше! Может быть, мне даже оказывают больше чести, чем я заслуживаю. Мне было бы стыдно, если бы те, кто дурно говорит о стольких замечательных и честных людях, хорошо отозвались обо мне.
Он. Нас много, и каждый должен принести свою дань. После заклания крупных животных мы расправляемся и с прочими.
Я. Поносить науку и добродетель ради куска хлеба! Дорого же он вам достается.
Он. Я вам говорил уже, что с нами не считаются. Мы всех ругаем, но никого не обижаем. Иногда нас посещают грузный аббат д’Оливе, толстый аббат Леблан, лицемер Ватте{72}; толстый аббат бывает сердит лишь до обеда. Выпив кофе, он разваливается в кресле, упирается ногами в решетку камина и засыпает, как старый попугай на своей жерди. Если шум слишком уж усиливается, он позевывает, потягивается, трет себе глаза и спрашивает: «А? Что такое? Что такое?» — «Речь о том, остроумнее ли Пирон, чем Вольтер?» — «Давайте условимся: речь, значит, идет об остроумии? Не о вкусе? Ведь о вкусе ваш Пирон не имеет и понятия». — «Не имеет…» И вот мы пускаемся в рассуждения о вкусе. Тут хозяин делает рукою знак, чтобы его слушали, ибо вкус — его конек. «Вкус, — говорит он, — вкус — это такая вещь…» Не знаю уж, ей-богу, что это за вещь, да и он не знает.
Иногда у нас бывает дружище Роббе; он угощает нас своими двусмысленными рассказами, чудесами, которые у него на глазах совершали исступленные фанатики, да чтением песен из своей поэмы на сюжет, известный ему до тонкости{73}. Я терпеть не могу его стихов, но люблю слушать, как он их читает; он похож тогда на бесноватого. Все кругом восклицают: «Вот что называется поэт!» Между нами говоря, эта поэзия не что иное, как смесь всякого рода беспорядочных звуков, дикое бормотанье словно у обитателей Вавилонской башни.
Посещает нас и некий простачок, на вид пошлый и глупый, но умный, как черт, и притом хитрее старой обезьяны. Это одно из тех лиц, которые навлекают на себя шутки и щелчки по носу и которых господь создал в назидание людям, судящим по внешности, хотя и зеркало могло бы научить их тому, что быть умным человеком, а походить на глупца — дело столь же обычное, как прятать глупость под личиной ума. Широко распространенная подлость состоит в том, что какого-ни будь простака выставляют на посмешище; желая позабавить гостей, мы тоже все время обращаемся к нашему простаку; это — ловушка, которую мы расставляем всем вновь прибывшим, и почти каждый в нее попадался.
У этого чудака Рамо меня иной раз поражала меткость наблюдений над людьми и их характерами, и я ему это высказал.
— Дело в том, — ответил он мне, — что из дурной компании, так же как и из разврата, извлекается некоторая выгода; утрата невинности вознаграждается утратой предрассудков. В обществе злых людей, где порок выступает без маски, мы по-настоящему и распознаем предрассудки; кроме того, я кое-что читал.
Я. Что же вы читали?
Он. Я читал, читаю и беспрестанно перечитываю Теофраста{74}, Лабрюйера и Мольера.
Я. Превосходные книги.
Он. Они гораздо лучше, нежели думают. Только кто умеет их читать?
Я. Все в меру своих умственных сил.
Он. Почти никто не умеет. А можете вы мне сказать, чего в них ищут?
Я. Развлечения и поучения.
Он. Но какого поучения? Ведь все дело в этом.
Я. Познания своих обязанностей, любви к добродетели, ненависти к пороку.
Он. Я-то извлекаю из них все, что следует делать, и все, чего не следует говорить. Так, когда я читаю «Скупого», я говорю себе: будь скуп, если хочешь, но остерегайся говорить как скупой. Когда я читаю «Тартюфа», я говорю себе: будь, если хочешь, лицемером, но не говори как лицемер. Сохраняй пороки, которые тебе полезны, но избегай сопутствующего им тона и внешнего вида, которые могут сделать тебя смешным. Чтобы обезопасить себя от этого тона, от этого внешнего вида, надо их знать, а указанные авторы превосходно их изобразили. Я — это я, и я остаюсь тем, чем являюсь, но я действую и говорю как подобает порядочному человеку. Я не из тех людей, что презирают моралистов; можно много полезного получить от них, особенно от тех, которые свою мораль приводят в действие. Порок раздражает людей лишь от случая к случаю, а внешние его черты раздражают их с утра до вечера. Пожалуй, лучше быть наглецом, чем иметь внешность наглеца: наглец по складу характера раздражает только время от времени, наглец по внешнему виду раздражает всегда. Не подумайте, впрочем, что я единственный читатель в таком роде; моя заслуга здесь только в том, что я благодаря системе, точному суждению, разумному и правильному взгляду делаю то, что большинство делает просто по чутью. Поэтому от чтения они не становятся лучше меня, а остаются смешными, несмотря на него, между тем как я бываю смешон, лишь когда хочу, и тогда я оставляю их далеко позади себя, ибо искусство, которое учит меня, как в одних случаях не быть смешным, в других учит меня успешно вызывать смех. Тогда я вспоминаю все, что говорили другие, что я сам читал, и к этому прибавляю то, что извлекаю из собственного источника, а он в этом смысле поразительно щедр.
Я. Вы хорошо сделали, что открыли мне эти тайны, иначе я бы решил, что вы сами себе противоречите.
Он. Отнюдь нет, ибо на один случай, когда не следует быть смешным, приходится, к счастью, сто случаев, когда следует смешить. Нет лучшей роли при сильных мира сего, чем роль шута. Долгое время существовало звание королевского шута, но никогда не было звания королевского мудреца. Что до меня, то я шут Бертена и многих других, может быть, в эту минуту и ваш, или, может быть, вы — мой шут. Кто мудр, не стал бы держать шута; следственно, тот, кто держит шута, не мудр; если он не мудр, он сам шут, и будь он королем, он, пожалуй, был бы шутом своего шута. Впрочем, помните, что в области столь изменчивой, как нравы, нет ничего верного или ложного в полном, существенном, всеобъемлющем смысле слова, кроме того, что следует быть таким, каким выгодно быть — то есть добрым или злым, мудрецом или шутом, благопристойным или смешным, честным или порочным. Если бы случайно добродетель могла привести к богатству, я или был бы добродетелен, или притворялся бы добродетельным, как другие. Меня хотели видеть смешным, и я стал смешным. Что до порочности, то ею я обязан одной только природе. Когда я говорю о порочности, то я пользуюсь вашим языком, ибо если бы мы могли понять друг друга, могло бы статься, что вы назвали бы пороком то, что я зову добродетелью, а добродетелью — то, что я зову пороком.
Бывают у нас и авторы из Комической оперы, их актеры и актрисы, а еще чаще их антрепренеры Корби и Моэт, всё люди изобретательные и весьма достойные.
Да, еще забыл упомянуть великих литературных критиков, всех этих писак из «Передового гонца»{75}, «Листка объявлений», «Литературного года», «Литературного обозревателя» и «Еженедельного критика».
Я. «Литературный год»! «Литературный обозреватель»! Да этого не может быть: они друг друга ненавидят.
Он. Верно. Но все нищие мирятся за общим котлом. Этот проклятый «Литературный обозреватель», — черт бы его унес, его и его писания! — этот пес, этот жалкий и жадный аббатишка{76}, этот зловонный ростовщик — вот кто виновник моего несчастья. На нашем горизонте он показался вчера в первый раз, появился он в тот час, который всех нас заставляет выйти из наших берлог, — в час обеда. Счастлив тот из нас, у кого в дурную погоду найдется двадцать четыре су на извозчика. Бывает, что утром посмеешься над собратом, пришедшим по колено в грязи и промокшим до нитки, а вечером сам возвращаешься в таком виде. Был еще один — уж не помню, кто именно, — но несколько месяцев тому назад он здорово сцепился с шарманщиком-савояром, что обосновался у нашего подъезда; у них были финансовые расчеты; кредитор требовал уплаты долга, а должник оказался не при деньгах.
Но вот подается обед, с аббатом обходятся как с почетным гостем, его сажают на первое место. Я вхожу, замечаю его, говорю: «Как, аббат, вы на председательском месте? Что ж, сегодня так и быть, но завтра не взыщите, вы сядете на один прибор дальше, послезавтра еще на один, и так с прибора на прибор, то вправо, то влево, вы будете отодвигаться до тех пор, пока с того места, где однажды до вас сидел я, однажды после меня — Фрерон, однажды после Фрерона — Дора{77}, однажды после Дора — Палиссо, вы наконец бесповоротно пересядете на место рядом со мной, таким же жалким пошляком, как и вы, который siedo sempre come un maestoso cazzo fra duoi coglioni» [12].
Аббат, добрый малый, всегда благодушный, засмеялся; хозяйка дома, пораженная моим замечанием и верностью наблюдения, засмеялась; все сидевшие справа и слева от аббата или отодвинутые им на один прибор засмеялись; смеются все, за исключением хозяина, а он сердится и говорит мне слова, которые не имели бы никакого значения, будь мы только вдвоем. «Рамо, вы наглец!» — «Это мне известно, и на этом основании вы приняли меня». — «Вы бездельник». — «Как и все». — «Вы нищий» — «Разве иначе я был бы тут?» — «Я вас прогоню!» — «После обеда я и сам удалюсь». — «Советую вам».