Дени Дидро - Монахиня_ Племянник Рамо_Жак-фаталист и его Хозяин
Я. Что за странности!
Он. Тут нет ничего странного: я готов быть гнусным, но не хочу, чтобы это было по принуждению. Я готов пожертвовать достоинством… Вы смеетесь?
Я. Да, ваше достоинство меня смешит.
Он. У каждого свое. О моем я готов забыть, но по своей собственной воле, а не по чужому приказанию. Допустимо ли, чтобы мне сказали: «Пресмыкайся!» — и чтобы я был обязан пресмыкаться! Это свойственно червю, свойственно и мне; мы оба пресмыкаемся, когда нам дают волю, но мы выпрямляемся, когда нам наступят на хвост; мне наступили на хвост, и я выпрямился. К тому же вы не имеете представления о том, что это за отвратительнейшая кунсткамера. Вообразите меланхолика и угрюмца, терзаемого недугами, наглухо закутавшегося в халат, противного самому себе, да ему и все противно; у него с трудом вызовешь улыбку, хотя бы ты на тысячу ладов изощрялся телом и умом; он остается равнодушен к тому, как забавно кривляется мое лицо и еще забавнее кривляется моя мысль, а ведь, между нами говоря, даже отец Ноэль{59}, этот гадкий бенедиктинец, столь известный своими гримасами, несмотря на весь свой успех при дворе, — скажу это, не льстя ни себе, ни ему, — по сравнению со мной жалкий деревянный паяц. Как я ни бьюсь, чтобы достигнуть совершенства обитателей сумасшедших домов, ничто не помогает. «Засмеется? Не засмеется?» — вот о чем я спрашиваю себя, когда извиваюсь перед ним, и вы сами посудите, как вредна для таланта подобная неуверенность. Мой ипохондрик, когда нахлобучит на голову ночной колпак, закрывающий ему глаза, напоминает неподвижного китайского болванчика, у которого к подбородку привязана нитка, спускающаяся под кресло. Ждешь, что нитка дернется, а она не дергается, а если и случится, что челюсти раздвинутся, то только для того, чтобы произнести слово, повергающее вас в отчаяние, слово, дающее вам знать, что вас не заметили и что все ваши ужимки пропали даром. Это слово служит ответом на вопрос, который вы, например, задали ему четыре дня тому назад; когда оно сказано, сосцевидный механизм ослабевает и челюсти закрываются.
И тут он начал передразнивать этого человека. Он сел на стул, не двигая головой, нахлобучил шапку по самые брови, свесил руки и, точно автомат, двигая челюстями, произнес: «Да, вы правы, сударыня, тут нужна хитрость».
— Он все время что-нибудь решает, все решает, и притом безапелляционно, решает вечером, утром, за туалетом, за обедом, за ужином, за кофе, за игрой, в театре, в постели и, да простит мне бог, кажется, даже в объятиях своей любовницы. Эти последние решения я не имею возможности услышать, но от остальных я дьявольски устал… Хмурый, унылый, непреклонный, как сама судьба, — вот каков наш патрон.
Против него сидит недотрога, напускающая на себя важность, особа, которой можно было бы решиться сказать, что она хороша собой, ибо она еще в самом деле хороша, хотя на лице ее то тут, то там пятна и она своим объемом стремится превзойти госпожу Бувильон{60}. Я люблю телеса, когда они хороши, но чрезмерность — всегда чрезмерность, а движение так полезно для материи! Item;[10] она злее, надменнее и глупее гусыни. Item, она претендует на остроумие. Item, требуется ее уверять, что ее-то и считаешь самой остроумной. Item, она ничего не знает и тоже все решает. Item, ее решениям должно аплодировать и ногами и руками, скакать от восторга и млеть от восхищения: «Как это прекрасно, как тонко, как метко сказано, как удачно подмечено, как необыкновенно прочувствовано! И откуда только женщины это берут? Не изучая, только благодаря чутью, благодаря природному уму! Это похоже на чудо! Пусть после этого нам говорят, что опыт, науки, размышление, образование что-то значит!..» И еще и еще повторять подобные глупости и плакать от радости, десять раз на дню сгибаться, склонив перед ней одно колено, а другую ногу вытянув назад, простирая руки к богине, угадывать по глазам ее желания, ловить движения ее губ, ждать ее приказов и бросаться их исполнять с быстротою молнии. Кто захочет унизиться до такой роли, кроме жалкого существа, которое раза два или три в неделю найдет там, чем успокоить свои мятущиеся кишки? И что подумать о других, о таких, как Палиссо, Фрерон, Пуансине, Бакюлар{61}, у которых кое-какие средства есть и подлость которых нельзя извинить урчанием голодного брюха?
Я. Я бы никогда не подумал, что вы так строги.
Он. Я и не строг. Сперва я смотрел, как делают другие, и делал то же, что они, даже несколько лучше их, ибо я откровеннее в моей наглости, лучше разыгрываю комедию, больше изголодался и легкие у меня лучше. Я, очевидно, по прямой линии происхожу от славного Стентора{62}…
И, чтобы дать мне верное представление о мощи этого своего органа, он принялся кашлять с такой силой, что стекла в кафе задребезжали, а шахматисты отвлеклись от своих досок.
Я. Но что за прок от этого таланта?
Он. Вы не догадываетесь?
Я. Нет, я соображаю несколько туго.
Он. Представьте, что завязался спор и еще неясно, на чьей стороне победа; вот я и встаю и с громовым раскатом в голосе говорю: «Сударыня, вы совершенно правы… вот что называется правильным суждением! Держу сто против одного: никто из наших остряков с вами не сравнится. Это выражение просто гениально». Но одобрение не следует выказывать всегда одним и тем же способом; это было бы однообразно, показалось бы неискренним, превратилось бы в пошлость. На помощь тут являются сообразительность, изобретательность; надо уметь подготовить и к месту пустить в ход мажорный решительный тон, уловить случай и минуту. Так, например, когда в чувствах и мнениях полный разброд, когда спор достиг крайней степени ожесточения, когда больше не слушают друг друга и все говорят зараз, надо стать в углу, наиболее отдаленном от поля битвы, подготовиться к взрыву продолжительным молчанием и внезапно бомбой обрушиться на спорящих: никто не владеет этим искусством так, как я. Но в чем я неподражаем, так это в совсем иных вещах — у меня есть и мягкие тона, которые я сопровождаю улыбкой, бесконечное множество ужимок одобрения: тут работают и нос, и рот, и лоб, и глаза; я отличаюсь особой гибкостью поясницы, особой манерой выгибать спину, поднимать или опускать плечи, вытягивать пальцы, наклонять голову, закрывать глаза и разыгрывать изумление, как будто некий ангельский и божественный голос прозвучал мне с неба; вот это больше всего и льстит. Не знаю, улавливаете ли вы всю силу этой последней позы; изобрел ее не я, но никто не превзошел меня в ее применении. Вот — смотрите, смотрите.
Я. Согласен: это нечто единственное в своем роде.
Он. Считаете ли вы возможным, чтобы мозги тщеславной женщины против этого устояли?
Я. Нет. Следует признать, что талант шута и способность унижаться вы довели до предела совершенства.
Он. Как бы они ни старались, сколько бы их ни было, им до этого не дойти никогда: так, лучший среди них, Палиссо, всегда останется лишь добросовестным учеником. Но если вначале играть эту роль бывает забавно и ты испытываешь известное удовольствие, издеваясь про себя над глупостью тех, кого морочишь, то в конце концов острота ощущений теряется, а потом, после нескольких выдумок, приходится повторяться: остроумие и искусство имеют границы; лишь для господа бога да нескольких редких гениев дорога расширяется по мере того, как они идут вперед. К таким гениям, пожалуй, принадлежит Буре{63}. Про него рассказывают вещи которые мне, да, даже мне, внушают на его счет самое высокое мнение. Собачка, книга счастья, факелы{64} по дороге в Версаль — все это меня поражает и устыжает; так может пропасть охота к собственному ремеслу.
Я. О какой это собачке вы говорите?
Он. Да откуда вы свалились? Как! Вы и в самом деле не знаете, что сделал этот необыкновенный человек, чтобы отвадить от себя собачку и приручить ее к хранителю королевской печати{65}, которому она нравилась?
Я. Не знаю, должен покаяться.
Он. Тем лучше. Ничего более блестящего нельзя себе и представить: вся Европа была в восхищении, и нет придворного, который не испытал бы зависти. Вот вы не лишены находчивости, — посмотрим, как бы вы на его месте взялись за дело. Примите в соображение, что собака любила Буре, что странный наряд министра пугал маленькое животное, что Буре располагал одной только неделей, чтобы преодолеть все трудности. Надо знать все условия задачи, чтобы по достоинству оценить ее решение. Ну, что дальше?
Я. Что дальше? Должен вам признаться, в подобных делах даже и самые легкие вещи ставят меня в тупик.
Он. Слушайте же (при этом он слегка ударил меня по плечу с обычной своей фамильярностью), слушайте и восторгайтесь. Буре заказывает себе маску, которая напоминает лицо хранителя королевской печати, добывает через камердинера его пышную мантию, надевает маску, облачается в мантию, зовет собачку, ласкает ее, дает ей пирожок; затем внезапная перемена декораций, и уже не хранитель королевской печати, а Буре зовет свою собачку и бьет се. Через каких-нибудь два-три дня таких непрерывных упражнений — с утра и до вечера — собачка приучается убегать от Буре — финансиста и льнуть к Буре — хранителю королевской печати. Но я слишком уж добр; вы — профан, не заслуживающий того, чтобы вас посвящали в чудеса, совершающиеся тут же, рядом с вами.