Кодзиро Сэридзава - Книга о Человеке
— Существует только один Бог, и это Сила Великой Природы. Если император — Бог, то и ты и я — Бог… Видишь ли, и император, и ты, и я, как и все люди, в равной степени возлюбленные чада Божьи.
— И с такими мыслями вы прожили жизнь?
— Да. Ничего удивительного. Ибо это — истина. Когда-то военные захватили власть и стали вдалбливать народу, что император — живой Бог… И это достойно сожаления. Потерпев поражение в войне, военные утратили власть, и его величество сам объявил, что он — человек. Так что как ни крути, а император — человек.
— Если император не Бог, если он — человек, тогда Япония погибла! Это немыслимо! — Судя по тому, как исказилось его лицо, Ямагава был в ярости.
— Когда ты, я и весь народ, каждый из нас, все мы, подобно императору, победим личные амбиции, устремим все силы на самосовершенствование и самоутверждение, если все мы будем признавать в другом личность, уважать друг друга, любить, — именно тогда в Японии наступят покой и благоденствие. Когда ты называешь императора Богом, ты, наверно, хочешь сказать, что он стоит выше своих личных интересов? Ведь любого замечательного человека принято сравнивать с Богом. Поэтому, если уж ты так привязан к Богу, ты должен прежде всего постараться стать таким человеком, каким был император.
— Мне пора.
С этими словами Ямагава удалился. Удивленный, я не мог понять, в чем дело, но тут Небесный сёгун обратился ко мне, смеясь:
— Ты сказал вполне достаточно, чтобы у него открылись глаза. Не бери себе в голову.
Вслед за этим потянулись хмурые облачные дни. Освобожденный от работы, я глядел на покрытое тучами небо и вдруг ощутил, что между проглядывающим в просветы солнцем и внутренней моей силой идет бессловесный диалог и — удивительный феномен — благодаря этому диалогу двигаются облака, меняется свет солнца, впрочем, я не придал этому особого значения, только порой сам, обратившись к солнцу, взывал без слов, и оно появлялось, раздвинув тучи… Заигрывая с небом, я не замечал, как проходит время.
— Ну что ж, пора приниматься за работу, — ласково обратился ко мне Небесный сёгун. — Если не закончишь рукопись к середине февраля и не сдашь ее в издательство, книга не успеет выйти в июле.
Я спохватился — в самом деле пора. Это было тринадцатого января в два часа, я только кончил обедать.
Я встал из-за стола, собираясь подняться в кабинет, как вдруг увидел в окно Хидэко Накамуру, входящую в ворота.
Я открыл дверь, впустил ее и провел в гостиную. Настроившись на работу, я без всяких околичностей спросил у сияющей счастьем Хидэко о цели ее визита.
— Я, кажется, как-то говорила вам о своей работе, посвященной стилю Анатоля Франса. Так вот, ее опубликовали во французском научном журнале и вчера мне его прислали. Я принесла, знала, что вы будете рады! — Она выложила на стол журнал. — Я перечитала, и даже не верится, что это написано мною, впрочем, понятно, что все это благодаря мужу… Кроме того, в конце журнала напечатаны сопроводительные статьи двух ученых… Удивительно! Оба меня хвалят…
Она подробно пересказала мне эти статьи, такие восторженные, что ее радость передалась и мне. В одной из них выражалось желание, чтобы она непременно написала работу о стиле Андре Жида.
— Красота стиля Анатоля Франса, — сказал я, — понятна даже мне, невежде, а вот что касается Андре Жида…
— Фразы Анатоля Франса ритмичны, а своеобразие Жида в том, что каждая фраза у него обособлена и подчинена внутренней логике… Поскольку муж обещал помочь, я решила попробовать.
— Ну раз Накамура согласен тебе помогать, надо взяться за это.
— Одновременно пришло письмо, из которого следует, что мою работу о Франсе в этом году хотело бы опубликовать известное издательство И., в специальной серии. Муж говорит, что это самый ценный новогодний подарок… Мы шутили сегодня утром, что я должна непременно поделиться им с мужем и с вами.
— Спасибо, спасибо. — Я тоже рассмеялся, но тотчас добавил: — Прежде чем приступать к работе о стиле Андре Жида, было бы хорошо, если б ты закончила записи о своих мучительных раздумьях, благодаря которым пришла к убеждению, что мировая религия — едина, — то, о чем мы говорили с тобой в прошлый раз.
— Да, я обязательно напишу об этом. Ведь эти мысли обращены к сотням миллионов верующих католиков во всем мире… Но муж мой сказал, что поскольку это произведение будет написано безвестным автором, никто не обратит на него внимания. А благодаря книге о стиле Анатоля Франса многие заинтересуются, мол, а, это та, что написала об Анатоле Франсе!
— Тогда я спокоен. Спасибо за поистине ценный новогодний подарок. В качестве ответного дара можно задать вопрос?
— О чем же?
— Видишь ли… Я хорошо знаю, что ты счастлива, но все это связано с твоей работой. А как женщина, как мать… Я совсем не знаю, насколько ты счастлива в своей обыденной жизни.
— Ну и вопрос! Я ведь все-таки женщина, так что помимо работы конечно же уделяю и время и мысли семейным и домашним делам, но это мне в радость… Ребенок, к примеру. Он хорошо воспитан, просто сокровище. Если начну о нем говорить, получится, что бахвалюсь, поэтому я обходила эту тему молчанием… И мама говорит, что она счастлива… Так что, пожалуйста, успокойтесь. Как женщина, как мать я тоже счастлива.
— А в семье у старшей сестры все в порядке?
— Они все прекрасные люди… С осени прошлого года в нашей ежемесячной домашней «очистительной» вечеринке стал участвовать мой старший брат, а потом и остальные присоединились к общему веселью, так что не волнуйтесь.
— Это хорошо. Цени свое счастье!.. Это и есть мой новогодний подарок! — засмеялся я.
— Вы заканчиваете свою нынешнюю работу в феврале, и тогда у вас наверняка появится много свободного времени, да? Мой муж ждет не дождется…
— Договорились. В марте непременно освобожусь от рукописи и с удовольствием встречусь с моим духовным сыном.
Хидэко поднялась и собралась было уходить, но, слегка поколебавшись, сказала:
— Знаете, я хочу в этом году хоть разок устроить супружескую ссору, поэтому… расскажу вам, пожалуй, то, что муж строжайше запретил вам говорить.
Она улыбнулась, увидев, что я невольно привстал.
— Что еще такое?
— Французский перевод «Умереть в Париже» вышел в Париже в 1953 году. Так? Года через два появился французский перевод «Потомка самурая», вы получили от Французской академии орден дружбы, были выдвинуты Шведской академией на Нобелевскую премию. Правильно? После этого выходили и другие французские переводы ваших книг, и не только во Франции, но и в Бельгии и в Швейцарии, по вашим словам, у вас было много читателей. Когда муж учился во Франции, все ваши книги были уже распроданы, невозможно было купить ни в одном магазине, но, как рассказывал муж, многие читатели, узнав, что он японец, спрашивали его о вас и при этом были уверены, что вас уже нет в живых.
— Это вполне естественно. В Париже я давно покойник.
— В связи с этим вот что сказал муж… Писатель, которому перевалило за девяносто и который пишет великолепные книги, нисколько не устарел, более того, он на протяжение трех лет публикует замечательную трилогию, и если бы об этом стало известно, это произвело бы сенсацию во всем мире, осуществились бы надежды многих людей… Поэтому он подумывает о том, как бы издать вашу трилогию во Франции. Наметил это себе одним из дел на предстоящий год… А признался мне в этом на Новый год.
— Ты что-то сказала… Извини, я не расслышал.
— Перестаньте! Я вам сказала, зная, что это может привести к семейной ссоре!.. Неужели нельзя никак без нее обойтись? Пожалуйста, сядьте. Я повторю еще раз…
— В моем возрасте я стал туг на ухо, слышу только то, что мне по нраву.
С этими словами я пошел проводить Хидэко. Она на удивление долго задержалась взглядом на ветвях старой алой сливы. Может, ее удивило, что, несмотря на теплую зиму, слива еще не цветет?
Я сразу поднялся в кабинет на втором этаже и сел к столу. На столе меня ждала раскрытая рукопись. Рядом — тонкая шариковая ручка. Если подумать, вот уже пятьдесят лет я, сидя за столом, общаюсь с листами бумаги. Долгий срок! Всевозможные исторические события эпохи Сёва, происходившие за стенами моего дома, события, о которых в последние дни столько трещат журналисты, в большей или меньшей степени окатывали своими волнами и меня. Если бы они захватили меня целиком, я бы не смог сидеть один, склонившись над рукописью. С другой стороны, постоянно быть перед листом бумаги — какое испытываешь одиночество, какие душевные терзания! И так, день за днем, прошло много долгих-долгих лет…
Но что сказать о трудах, рождавшихся в муках на протяжении этих лет? Что, если они всего лишь отходы моей физиологии? Может быть, поэтому, когда я оглядываюсь назад, вся моя жизнь кажется на удивление короткой, как один день?