Тарас Шевченко - Драматические произведения. Повести
Виолончель я думаю совсем оставить. Да и у кого хватит духу играть на ней, слышавши Серве?
Конец моему блаженству близится: на днях я оставляю ферму и являюся к моему новому властителю. Не предчувствую ничего для себя доброго впереди, а впрочем, все в руках божиих.
Я это письмо так долго писал, что, наконец, привык к нему, и мне грустно стало, когда я его кончил. Я мысленно никогда не расставался с вами, но в это время я с вами просто жил и открывал вам все мои мысли и чувства, и теперь, как подумаю о предстоящей мне жизни, — а в ней предвижу я много для себя грустного, и грустное это некому будет передавать, — то мне. теперь уже тяжело.
Напишите мне хоть три слова, напишите только, что вы получили мое письмо, и я буду счастлив.
Прощайте, незабвенный друг мой, не забывайте преданного вам и бесталанного музыканта N.
Ферма
18… года
Августа… дня».
По прочтении письма я думал было заснуть хоть немного с дороги, но не тут-то было. Передо мною стоял, как живой, мой бедный музыкант со своею виолончелью и, глядя на меня, грустно улыбался, и так грустно, что я хотел было достать огня и прочитать снова его печальное послание, только смотрю — в окнах уже белеет. Я накинул на себя шинель и вышел на крылечко. Не прошло пяти минут, как подходит ко мне Иван Максимович и, после обоюдных приветствий, жалуется мне, что ему тоже всю ночь не спалося и что он давно уже ходит и посматривает, не выйду ли я.
— Мне, не знаю почему, казалося, — говорил он, — что и вам тоже не спится. Я хотя и не читал письма Тараса Федоровича, но знал, что оно невеселое, не правда ли?
— Правда! — отвечал я, — даже очень невеселое. — И оно, конечно, вам заснуть не дало?
— Действительно так.
— Я так и думал. Но это все ничего, а вы послушайте, что после с ним было!.. А, впрочем, я вам лучше прочитаю. Я, знаете, на старости туда же пустился, в литературу. Да что, думаю, ведь не святые же горшки лепят. Предмет же и сам по себе интересный, а если его обработать, так это выйдет просто роман. Вот я и принялся… А сестрица, я думаю, давно уже нас с самоваром дожидает… Ей, бедной, тоже что-то не спалося в эту ночь. Впрочем, это с нею часто случается. Пойдем-ка, это будет лучше литературы.
И действительно, старушка нас дожидала с чаем, только не в комнатах, а в садике, в летнем кабинете братца. Садик заключал в себе несколько тощих фруктовых деревьев и дощатый чулан, приткнутый к соседнему забору. Это-то и был летний кабинет Ивана Максимовича.
Несмотря, однакож, на нищету этого садика, в нем было так все уютно, так спокойно, что я невольно позавидовал бедному Ивану Максимовичу.
Напившись чаю под кустом цветущей бузины, Иван Максимович повел меня в свой кабинет, усадил на дощатом обнаженном диване и, вынимая из столика бумаги, сказал:
— Теперь мы в тиши уединения займемся литературою. Вот эти бумаги, — сказал он, откладывая в сторону несколько листов, мелко исписанных, — эти бумаги принадлежат вам. Помните, вы просили меня когда-то собирать для вас все, касающееся истории, философии и поэзии нашего народа. Тут всего есть понемногу. Исторические сведения, касающиеся собственно города Прилук, сообщил мне покойник отец Илия Бодянский, а прочее я записывал где попало. А вот это уже чистая литература, — говорил он, разбирая другие бумаги.
— Я описываю все случившееся с нашим музыкантом, со дня его выезда в Петербург, со слов его же самого, только украшаю иногда слог на манер Марлинского (божественный писатель!). Даже и название даю моему рассказу вроде незабвенного Марлинского, то есть «Музыкант или две сиротки». Помните Лизу и Наташу? Они у меня тоже играют немалую роль. Так с чего же нам начать? Он вам, верно, в письме своем списал все, хотя вкратце, по день прибытия своего на родину.
— Действительно, все, — сказал я, — кроме обратного своего путешествия из столицы.
— То есть следования по этапам. Я так и думал, потому что и мне немало стоило труда выспросить у него некоторые подробности этого, можно сказать, живописного путешествия.
И Иван Максимович улыбнулся своей остроте.
— Так я начну вам именно с путешествия.
«Уже вечерний солнца луч златил величественное и широкое ложе реки Луги (так начал читать Иван Максимович), и когда мы перешли бесконечно длинный и разными вавилонами на сваях воздвигнутый мост через едва выглядывавшую из камышей реку Лугу, то лучезарный Феб уже скрылся за горизонтом в объятиях Фетиды. Но так как в полярных странах летние ночи бывают довольно ясны, то мы засветло еще вступили в город Лугу. Нас, разумеется, препроводили в острог…»
— Но тут, знаете, картина не авантажная, — говорит Иван Максимович, — и потому-то я ее не описываю. По-моему, чисто-изящного произведения не должны касаться картины грязные, хоть это теперь, к несчастью, вошло в моду. Но я все-таки люблю придерживаться классического стиля. Да и где нам, старикам, переделывать себя.
Вот они (я вам буду простые происшествия рассказывать, а что коснется поэзии, то уже прочитаю)… Так вот они на другой день у этапного командира испросили позволение, потому что у них была дневка и к тому же день праздничный… Так вот они и испросили позволение (разумеется, предложивши ему часть заработка) пройтись по улицам с инструментами и дать несколько концертов.
Предприятие (несмотря на то, что город Луга, можно сказать, нарочито невеликий), предприятие их увенчалося полным успехом, так что, несмотря на значительную часть приобретения, отделенную ими командиру этапа, у них хватило пропитания до самого Порхова. Близ Порхова я описываю (по его же рассказу) длинную, тонкую возвышенность вроде циклопического вала, по которому тянется почтовая дорога почти до Порхова; потом самый Порхов и величественную Шелонь, на левом берегу которой высятся древние развалины замка.
На счастье их, в Порхов они пришли как раз на духов день. Пошли по улицам на другой же день с музыкою, как и в Луге это сделали. Но только Порхов не Луга: тут их забросали гривенниками. Один приказчик какого-то мыловаренного завода Жукова (знаменитого табачного фабриканта) разом выкинул три целковых. Им так повезло в Порхове, так, что они уже нанимали на каждом этапе лошадку с телегою для своих инструментов до самых Великих Лук, а из Великих Лук у них уже своя была лошадка, правда, немудрая, но все-таки своя.
Так-как они приближалися к стране постоянно голодной, то есть Белоруссии, то, кроме инструментов, от города до города [лошадка] везла за ними и порядочный запас печеного хлеба.
Трогательные картины случалося ему видеть в сей убогой стране. Знаете, голод, нищета, разврат и гнусные спутники разврата. Все это я описываю в назидательном тоне.
Так, например, когда они проходили чуть ли не Усвяты, то, вместо того чтобы арестантам подать милостыню, толпа мальчишек с толстыми коленями бросилась к арестантам и стала просить хлеба, а когда увидели, что им давали хлеб наши артисты, за мальчишками бросились и взрослые и старики. Голод не знает стыда.
Пройдя страну сетования и плача, они вступили, наконец, в благословенные пределы нашей милой Малороссии и, наконец, в нашу скромную Прилуку. Тот же вечер пили мы чай с нашим милым, дорогим музыкантом и дружески беседовали в этой самой беседке.
— Теперь вот что я вам скажу. Вы извините меня: я человек, знаете, обязанный службою.
— Сделайте милость, распоряжайтесь, как вам угодно, — сказал я ему.
— Я вот что сделаю, — говорил он. — Я схожу не надолго в училище, а вы читайте мою рукопись. Тут вы встретите несколько подлинных писем Тараса Федоровича, в которых он изображает большею частию состояние души своей и прочие домашние обстоятельства. И еще знаете что: я забегу на станцию и скажу, чтобы принесли и ваши вещи сюда, и мы с вами так и прокочуем до воскресенья, а в воскресенье и на ферму вместе. Bene? — прибавил он, сжимая мою руку.
— Benissimo! — отвечал я, и мы расстались. Рукопись, правду сказать, пугала меня, зато письма, в ней помещенные, меня чрезвычайно интересовали, а потому я и принялся за нее.
Письма были вклеены в рукопись, а потому-то мне их нетрудно было и отыскать.
И первое из них такого содержания:
«Я обещался вам, мой незабвенный Иван Максимович, извещать вас по временам как о себе самом, так и о предметах, меня окружающих. И вот уже скоро наступит третий год, как я пресмыкаюся у ног моего нового властителя, и только теперь вспомнил я данное вам обещание. Мое горе такого рода, что само себя питает и не любит утешения. Простите меня, добрый Иван Максимович, за такое выражение, но что делать? — истина. Теперь мне лучше, и так лучше, что я могу беседовать с вами. Что это вы к нам никогда не заглянете? То-то бы наговорились! Приезжайте-ка, да и супругу вашу привозите, У нас 23 апреля праздник. Ведь вы прежде так любили увеселения. Я этой любви обязан и знакомством моим с антикварием, помните? Где-то он теперь, бедный! Напишите мне, если получите о нем какое известие.