Тарас Шевченко - Драматические произведения. Повести
Публика начала собираться, и к половине седьмого зала уже была полна. Меня пронимала дрожь. Но когда кто-то около меня сказал: «Уже семь часов», — я затрепетал, а сердце у меня обдалося каким-то холодом, как будто в одно мгновение теплая кровь оставила его и вместо крови потекла холодная вода.
Кончилась увертюра, которую я не слушал. Оркестр отдохнул, поправился, и через несколько мгновений выходит Серве и за ним Вьетан.
Боже мой, я не слышал, да и не услышу никогда ничего прекраснее!
Лист перед Серве — фанфарон, простой механик, ремесленник перед художником, больше ничего. Я смутно помню, как я вышел из залы и как пришел домой. Помню только, что товарищи отняли у меня виолончель и спрятали.
С того вечера я уже не беру виолончели в руки и звуков ее слышать не могу; для меня это все равно, что ножом по сердцу.
В продолжение поста я читал только афиши и только раз был в Большом театре, когда давали ораторию Гайдна «Сотворение мира»{157}. Это истинное сотворение мира. Только для Большого театра слишком громко: трудно слушать. Тут нужен по крайней мере Михайловский манеж.
Еще давали концерт в Патриотическом институте{158}, в котором участвовал, между многими знаменитостями, и граф Виельгорский{159}.
Чего бы я не отдал, чтоб послушать его! Но, увы! Свет сей не для всех равно создан!
Как раз в великую субботу позвали нас всех четырех в часть и объявили нам, что помещик требует нас к себе в деревню и чтобы мы приготовились к следующей середе выступить в поход с севастопольской партией{160}.
К середе мы были совершенно готовы и рано утром в середу вышли за толпою колодников из ворот Литовского замка с инструментами за плечами и грустно, молча потянулись к московской заставе.
Не описываю вам путешествия нашего, потому что оно нестерпимо однообразно и отвратительно гнусно.
На третий месяц нашего путешествия с толпою злодеев мы прибыли, наконец, в Прилуку.
Странное и страшное чувство обуяло меня при виде родного места.
Я долго не решался послать из острога к нашему доброму Ивану Максимовичу. Наконец, через великую силу превозмог ложный стыд и страх и послал за ним тюремного служителя. Через полчаса явился Иван Максимович и взял меня на поруки.
В продолжение целой ночи мы глаз не смыкали, сообщая [все] друг другу, как родные братья после долгой разлуки. Между прочими новостями он мне сообщил, что промотанное и разоренное имение покойного г. N. купил с публичного торгу г. Арновский и что хотел было взять Лизу и Наташу к себе на воспитание, но Антон Адамович отдал только Лизу, а Наташу у себя оставил и что m-lle Адольфина оставила их вместе с Лизою.
На другой день я оставил Прилуку и ночевал на ферме. На ферме все, как было и прежде, только Лизы и m-lle Адольфины недостает, а хозяева ее, кажется, и помолодели и подобрели.
Солнце уже спускалося за горизонт, когда я подходил к ферме. Мужички, попадавшиеся мне около села, приветствуя меня с добрым вечером, посматривали на меня и, снявши шапки, крестилися. Меня это немало удивляло. «Что бы такое значило, что они крестятся?» — спрашивал я сам у себя. [Когда я входил] в село, дети, завидя меня, бросили игры и, остановившись около хаты, молча посматривали на меня, а которые были постарше, те крестилися. Я хотел было подойти к ним и узнать причину благоговения к моей особе, но дети разбежалися. Я пошел далее, и уже на гребле попалась мне навстречу старушка и, перекрестясь, остановила и спросила у меня:
— Куды це вы гробык несете? У Дигтярых священник умер, поховать никому буде, бо нового попа ще не прислано.
Тут-то я только догадался, что они скрипичный ящик мой принимали за детский гроб.
Подойдя к самым воротам сада, я остановился в раздумье, заходить ли мне к ним, или пройти мимо, и только было решился на последнее, как послышался мне детский голос в саду. Это был голос Наташи. Я отворил ворота, но войти в сад все еще как бы боялся. Только Наташа, увидя меня, закричала:
— Мамо, мамо, нищий пришел! (Марьяну Акимовну она мамою звала).
— Где ты видишь нищего? — спросила ее Марьяна Акимовна, выходя из-за дерева.
— Он за воротами.
И они подошли ко мне на несколько шагов, и Наташа бросилась ко мне, крича:
— Мамо! мамо! Это не нищий: это наш Тарас Федорович!
Меня и в самом деле немудрено было принять за нищего: оборванный, запыленный, с палкою в руке и с ящиком за плечами. Марьяна Акимовна подошла ко мне, посмотрела на меня, взяла меня за руку, сказавши: «Войдите», — и заплакала. У меня ноги подкосились, и я упал на землю и зарыдал как дитя. Наташа побежала за Антоном Адамовичем, и через несколько минут мы уже все трое шли к дому и все трое плакали. Наташа тоже плакала, разумеется бессознательно. Впрочем, ей уже двенадцатый год.
И что это за дитя, если б посмотрели! Это такая красота, такая детская прелесть, какой мне не удавалось видеть даже на картинах.
Подходя к дому, Антон Адамович почти что вырвал меня из рук Марьяны Акимовны и повел в свою хату.
— Подождите меня здесь, — сказал он мне, сажая меня на стул в своей хате. — Я сию же минуту, — прибавил он уже за дверью.
В хате его было все попрежнему. Даже запах, воздух был прежний, и мне казалося, что я вчера только вышел из этой комнаты.
Через минуту вошел мальчик с умывальником и бельем, а за ним и сам Антон Адамович, неся в руках свое серенькое пальто и прочие принадлежности туалета.
— А сапоги найдете здесь, в этой комнате, — сказал он, указывая на боковую дверь. — А когда все кончите, приходите чай пить. Мы вас ждем! — прибавил он, уходя из хаты.
Преобразившися, я пошел в дом. На крыльце встретила меня Наташа и, схватя за руку, закричала:
— Мамо! мамо! посмотрите, я его и не узнала!
И с этими словами ввела меня в комнату и, сажая меня на стул около стола, прибавила:
— Садитесь вот здесь, как раз против меня и против мамы. Мы на вас будем смотреть: ведь мы вас давно не видали!
Я осмотрелся кругом и сел. С минуту длилося молчание. Марьяна Акимовна, молча глядя на меня, заплакала и проговорила:
— Теперь нас только трое, а помните, было пятеро.
И, наливая чай, рассказала знакомую уже мне историю с прибавлением, что m-lle Адольфнне чрезвычайно не хотелося расставаться с ними и что они ее насилу уговорили перейти к г. Арновскому, что она там будет необходима для Лизы, потому что Лиза такая бойкая. «Что Наташа против Лизы? Это просто ангел у меня, а не дитя», — прибавила она, целуя Наташу.
Марьяна Акимовна начала было спрашивать меня о моих похождениях, но Антон Адамович перебил ее, говоря, что для этого будет завтрашний день, а что сегодня нужно спросить у гостя, не хочет ли он есть и спать.
После ужина пошел я в хату, где уже для меня была приготовлена постель. «Боже мой! — подумал я, — за что эти добрые люди так полюбили меня? Встречал ли отец с матерью с такой любовию своего сына после долгой разлуки, как они меня встретили? Добрые, благородные люди!»
На другой день поутру Антон Адамович съездил в Дигтяри и исходатайствовал мне позволение у управляющего остаться на ферме по случаю болезни.
Весь август месяц я прожил в кругу этих добрых людей, совершенно как сын у отца и матери, и совершенно забыл о моем грустном пребывании в Петербурге и моем горьком странствовании, несмотря на то, что я каждый день повторял свои рассказы.
В раю праведники едва ли так блаженствуют, как я теперь блаженствую.
Наташа от меня совершенно не отстает, просит меня, чтобы я ее учил на фортепиано, хотя сама она не хуже играет. Просит меня учить ее по-французски говорить, а сама меня поправляет. А когда я по вечерам рассказываю о моих приключениях на этапах, она плачет пуще самой Марьяны Акимовны. Просто она меня чарует своей привязанностью ко мне.
В четвертый раз принимаюсь я за письмо это и не знаю, удастся ли мне хоть теперь кончить. Просто свободной минуты не имею. Представьте, что мы сидим иногда напролет ночи в уютной хатке Марьяны Акимовны, она за фортепиано, а я со скрипкою.
Виолончель я думаю совсем оставить. Да и у кого хватит духу играть на ней, слышавши Серве?
Конец моему блаженству близится: на днях я оставляю ферму и являюся к моему новому властителю. Не предчувствую ничего для себя доброго впереди, а впрочем, все в руках божиих.
Я это письмо так долго писал, что, наконец, привык к нему, и мне грустно стало, когда я его кончил. Я мысленно никогда не расставался с вами, но в это время я с вами просто жил и открывал вам все мои мысли и чувства, и теперь, как подумаю о предстоящей мне жизни, — а в ней предвижу я много для себя грустного, и грустное это некому будет передавать, — то мне. теперь уже тяжело.
Напишите мне хоть три слова, напишите только, что вы получили мое письмо, и я буду счастлив.