Джузеппе Томази ди Лампедуза - Леопард
Но сегодняшние треволнения (в известном возрасте каждый новый день обязательно приносит свои муки) относились лишь к настоящему. Менее набожная, чем Каролина, более чуткая, нежели Катерина, Кончетта поняла значение визита монсеньера викария и предвидела все его последствия: принудительное изъятие всех или почти всех реликвий, замена картины над алтарем, возможная необходимость вновь освятить капеллу. В подлинность этих реликвий она почти никогда не верила и платила за них с равнодушием отца, который подписывает счета за игрушки, ему безразличные и нужные лишь для того, чтоб держать в послушании детей. Ее не трогало изъятие этих предметов, сегодня ее тревожила и раздражала мысль о той жалкой роли, в которой Салина предстанут перед церковными властями, а вскоре и перед всем городом. Осторожность церкви была пределом того, чего можно было в этом отношении ожидать в Сицилии; но это еще ничего не значило: через месяц, через два все распространится, так же как распространяется любая тайна на этом острове, эмблемой которого вместе Трезубца могло бы стать ухо Дионисия, с грохотом разносящее самый легкий шорох, раздавшийся вдалеке и подслушанный им. А уважением церкви она дорожила. Престиж имени сам по себе медленно испарился. Деленное и переделенное наследство теперь в лучшем случае не превышало достояния многих других, стоявших ниже Салина семей; оно было неизмеримо меньше того, чем обладали некоторые состоятельные промышленники. Но в делах церкви, в отношениях с ней Салина всегда удерживали первенство; надо было лишь видеть, как его преосвященство встречает трех сестер, когда они на Рождество наносят ему визит. А что будет теперь?
Вошла горничная.
— Ваше превосходительство, прибыла княгиня. Автомобиль уже во дворе.
Кончетта встала, поправила волосы, набросила на плечи черную кружевную шаль, вновь обрела величавое выражение лица; она вошла в приемную в ту минуту, когда Анджелика преодолевала последние ступени наружной лестницы. Анджелика страдала расширением вен; ноги ее, немного короткие, теперь плохо служили ей; она подымалась, опираясь на руку своего слуги, который полами черного пальто подметал лестницу.
— Дорогая Кончетта!
— Анджелика моя! Как давно мы с тобой не виделись!
Со времени последнего визита прошло, если быть точным, всего пять дней, но близость между двумя родственницами была столь велика, что и пять дней могли показаться очень долгим сроком (по расстоянию, отделявшему их друг от друга, и по чувствам, ее питавшим, Эта близость во всем походила на ту, которая через несколько лет должна была объединить находившихся в смежных окопах итальянцев и австрийцев).
В Анджелике, которой также было под семьдесят, еще сохранилось много следов ее былой красоты; болезнь, превратившая ее через три года в жалкую тень, уже начала свое действие, но пока еще скрывалась где-то глубоко в ее крови; зеленые глаза были еще прежними, лишь слегка потускнели; морщины на шее были прикрыты мягкими черными лентами капора; овдовев три года назад, она носила его не без кокетства, которое также могло казаться тоскливым воспоминанием о былом.
— Что ж ты хочешь, — говорила она Кончетте, когда, взяв друг друга под руки, они направлялись к салону. — Что ж ты хочешь, из-за этих празднеств по случаю пятидесятилетия похода гарибальдийской тысячи, которые уже на носу, нет ни минуты покоя. Можешь себе представить, несколько дней тому назад меня пригласили войти в Почетный комитет; конечно, это честь для нашего дорогого Танкреди; но подумай, сколько хлопот для меня! Нужно позаботиться, куда разместить оставшихся в живых участников похода, которые съедутся со всей Италии, распределить приглашения на трибуны, чтоб никого не обидеть, да еще обеспечить участие всех мэров Сицилии. Кстати, дорогая, мэр Салины — клерикал и отказался участвовать в шествии; тогда я подумала о твоем внуке Фабрицио; он нанес мне визит, и я сразу за него ухватилась. Мне он не смог отказать, и мы в конце этого месяца увидим, как он будет шагать в длинном сюртуке по улице Свободы вслед за плакатом с большой надписью «САЛИНА». Ведь, правда, это замечательно! Салина чествует Гарибальди. Так сольются старая и новая Сицилия. Я и о тебе, дорогая, подумала; вот твой билет на почетную трибуну, справа от королевской. — И она вытащила из своей парижской сумочки кусочек картона того же красного цвета гарибальдийцев, что и шелковый шарф, которым Танкреди некоторое время повязывал себе шею. — Каролина и Катерина будут недовольны, — продолжала она тоном третейского судьи, — но я могла располагать лишь одним местом; впрочем, у тебя на него больше прав, чем у них: ты была любимой кузиной нашего Танкреди.
Она говорила много и говорила хорошо; сорок лет совместной жизни с Танкреди, жизни бурной и непостоянной, но достаточно долгой, окончательно уничтожили акцент и манеры Доннафугаты: она преобразилась настолько, что даже усвоила изящный жест, которым Танкреди скрещивал пальцы рук. Она много читала, на ее столике последние книги Франса и Бурже чередовались с книгами Д'Аннунцио и Серао; в палермских салонах она прослыла знатоком архитектуры французских замков на Луаре, о которых часто восторженно говорила, быть может, бессознательно противопоставляя спокойствие их стиля Возрождения барочной тревоге замка Доннафугаты, к которому питала отвращение, непонятное тем, кто не знал ее заброшенного детства.
— Ну что у меня за голова, дорогая! Забыла тебе сказать, что сейчас сюда приедет сенатор Тассони, мой гость на вилле Фальконери, который хочет познакомиться с тобой: он был большим другом Танкреди, его товарищем по оружию и, кажется, слышал о тебе много. Дорогой наш Танкреди!
Платочек с тонкой черной каемочкой был извлечен из сумочки, и она вытерла слезу, выступившую на ее все еще прекрасных глазах.
Кончетта время от времени вставляла фразы, нарушая непрестанное жужжание Анджелики; однако при упоминании имени Тассони она промолчала. Далекая-далекая, но такая ясная картина возникла перед ее глазами, словно она смотрела в перевернутый бинокль: большой белый стол, вокруг которого сидят все, кто теперь уже в могиле. Танкреди рядом с ней — теперь и его уже нет, да, впрочем, и сама она тоже, в сущности, мертва; его грубый рассказ, истерический смех Анджелики и ее собственные не менее истерические слезы. То был поворот в ее жизни; в ту минуту она вступила на путь, приведший ее сюда, в эту пустыню, где больше не живет любовь, давно угасшая, где даже нет места для ненависти.
— Я узнала о ваших неприятностях с курией. До чего же они назойливы! Но почему ты мне раньше ничего не сказала. Что-нибудь я бы могла сделать: кардинал относится ко мне с почтением; боюсь, что теперь уже слишком поздно. Теперь буду работать за кулисами. Впрочем, все это кончится пустяками.
Прибывший вскоре сенатор Тассони оказался бодрым элегантным старичком. Его огромное и все растущее богатство, обретенное в борьбе и соперничестве, не ослабило его сил, а, напротив, способствовало сохранению той постоянной энергии, которая теперь преодолевала влияние возраста, и придавало ему живость. Несколько месяцев пребывания в южной армии Гарибальди наложили на него свой отпечаток, он приобрел ту военную выправку, которой не дано было стереться. В сочетании с любезностью она вначале принесла, ему немало успехов в любви; теперь же, в соединении с числом принадлежащих ему акций, достойно служила ему, чтоб терроризировать правления банков и акционерных обществ по производству хлопчатобумажных тканей; почти половина Италии и значительная часть балканских стран пришивали свои пуговицы нитками фирмы «Тассони и K°».
— Синьорина, — обратился он к Кончетте, усаживаясь рядом с ней на низеньком стульчике, пригодном разве что для пажа и, вероятно, избранном им как раз благодаря этим свойствам. — Синьорина, сейчас осуществляется мечта далеких дней моей молодости! Наш незабвенный Танкреди в холодные ночи, на бивуаке у Вольтурно и на эскарпах осажденной Гаэты много говорил мне о вас. Мне казалось, что я уже знаком с вами, уже побывал в этом доме, в стенах которого прошли дни его неукротимой молодости; я счастлив, что хоть с таким опозданием могу принести дань своего уважения к стопам утешительницы одного из самых светлых героев нашей борьбы.
Кончетта не привыкла беседовать с кем-либо, кого она не знала с самого детства; читать она также не очень любила и, значит, не имела случая приобрести иммунитет к риторике; более того, она испытывала на себе всю силу ее чар.
Слова сенатора ее растрогали: она позабыла военные россказни полувековой давности и более не видела в Тассони осквернителя монастырей, надругавшегося над бедными испуганными монахинями; нет, теперь перед ней был старый искренний друг Танкреди, говоривший о нем с любовью, принесший ей, самой уже ставшей тенью, весточку от покойного, преодолевшую те потоки времени, которые ушедшим изредка дано переходить вброд.