Марк Твен - Письма с Земли
– Вот это уже похоже на дело, – сказал я. – Теперь все у меня как надо! Покажите, где облако!
Через пятнадцать минут я уже был за милю от этого места, на пути к гряде облаков; со мной шла толпа, наверно в миллион человек. Многие мои спутники пытались лететь, но некоторые упали и расшиблись. Полет вообще ни у кого не получался, поэтому мы решили идти пешком, пока не научимся пользоваться крыльями.
Навстречу нам густо шел народ. У одних в руках были арфы и ничего больше; у других – псалтыри и ничего больше; у третьих – вообще ничего; и вид у них был какой-то жалкий и несчастный. У одного парня остался только нимб, который он нес в руке; вдруг он протягивает его мне и говорит:
– Подержите, пожалуйста, минутку. – И исчезает в толпе.
Я пошел дальше. Какая-то женщина попросила меня подержать ее пальмовую ветвь и тоже скрылась. Потом незнакомая девушка дала мне подержать свою арфу – и, черт возьми, этой тоже не стало; и так далее в том же духе. Скоро я был нагружен, как верблюд. Тут подходит ко мне улыбающийся старый джентльмен и просит подержать его вещи. Я вытер пот с лица и говорю довольно язвительно:
– Покорно прошу меня извинить, почтеннейший, но я не вешалка!
Дальше мне стали попадаться на дороге целые кучи этого добра. Я незаметно избавился и от своей лишней ноши. Я посмотрел по сторонам, и, знаешь, Питерс, все эти тысячные толпы, которые шли вместе со мной, оказались навьюченными, как я был раньше. Встречные, понимаешь, обращались к ним с просьбой подержать их вещи – одну минутку. Мои спутники тоже побросали все это на дорогу, и мы пошли дальше.
Когда я взгромоздился на облако вместе с миллионом других людей, я почувствовал себя на верху блаженства и сказал:
– Ну, значит, обещали не зря. Я уж было начал сомневаться, но теперь мне совершенно ясно, что я в раю!
Я помахал на счастье пальмовой веткой, потом натянул струны арфы и присоединился к оркестру. Питерс, ты не можешь себе представить, какой мы подняли шум! Звучало это здорово, даже мороз по коже подирал, но из-за того, что одновременно играли слишком много разных мотивов, нарушалась общая гармония; вдобавок там собрались многочисленные индейские племена, и их воинственный клич лишал музыку ее прелести. Через некоторое время я перестал играть, решив сделать передышку. Рядом со мной сидел какой-то старичок, довольно симпатичный; я заметил, что он не принимает участия в общем концерте, и стал уговаривать его играть, но он объяснил мне, что по природе застенчив и не решается начинать перед такой большой аудиторией. Слово за слово, старичок признался мне, что он почему-то никогда особенно не любил музыку. По правде сказать, у меня самого появилось такое же чувство, но я ничего не сказал. Мы просидели с ним довольно долго в полном бездействии, но в таком месте никто не обратил на это внимания. Прошло шестнадцать или семнадцать часов; за это время я и играл, и пел немножко (но все один и тот же мотив, так как других не знал), а потом отложил в сторону арфу и начал обмахиваться пальмовой веткой. И оба мы со старичком часто-часто завздыхали. Наконец он спрашивает:
– Вы разве не знаете какого-нибудь еще мотива, кроме этого, который тренькаете целый день?
– Ни одного, – отвечаю я.
– А вы не могли бы что-нибудь выучить?
– Никоим образом, – говорю я. – Я уже пробовал, да ничего не получилось.
– Слишком долго придется повторять одно и то же. Ведь вы знаете, впереди – вечность!
– Не сыпьте соли мне на раны, – говорю я, – у меня и так настроение испортилось.
Мы долго молчали, потом он спрашивает:
– Вы рады, что попали сюда?
– Дедушка, – говорю я, – буду с вами откровенен. Это не совсем похоже на то представление о блаженстве, которое создалось у меня, когда я входил в церковь.
– Что, если нам смыться отсюда? – предложил он, – Полдня отработали – и хватит!
Я говорю:
– С удовольствием. Еще никогда в жизни мне так не хотелось смениться с вахты, как сейчас.
Ну, мы и пошли. К нашей гряде облаков двигались миллионы счастливых людей, распевая осанну, в то время как миллионы других покидали облако, и вид у них был, уверяю тебя, довольно кислый. Мы взяли курс на новичков, и скоро я попросил кого-то из них подержать мои вещи – одну минутку – и опять стал свободным человеком и почувствовал себя счастливым до неприличия. Тут как раз я наткнулся на старого Сэма Бартлета, который давно умер, и мы с ним остановились побеседовать. Я спросил его:
– Скажи, пожалуйста, так это вечно и будет? Неужели не предвидится никакого разнообразия?
На это он мне ответил:
– Сейчас я тебе все быстро объясню. Люди принимают буквально и образный язык библии и все ее аллегории, – поэтому, являясь сюда, они первым делом требуют себе арфу, нимб и прочее. Если они просят по-хорошему и если их просьбы безобидны и выполнимы, то они не встречают отказа. Им без единого слова выдают всю обмундировку. Они сойдутся, попоют, поиграют один денек, а потом ты их в хоре больше не увидишь. Они сами приходят к выводу, что это вовсе не райская жизнь во всяком случае не такая, какую нормальный человек может вытерпеть хотя бы неделю, сохранив рассудок. Наша облачная гряда расположена так, что к старожилам шум отсюда не доносится; значит, никому не мешает, что новичков пускают лезть на облако, где они, кстати сказать, сразу же и вылечиваются.
Заметь себе следующее, – продолжал он, – рай исполнен блаженства и красоты, но жизнь здесь кипит, как нигде. Через день после прибытия у нас никто уже не бездельничает. Петь псалмы и махать пальмовыми ветками целую вечность – очень милое занятие, как его расписывают с церковной кафедры, но на самом деле более глупого способа тратить драгоценное время не придумаешь. Этак легко было бы превратить небесных жителей в сборище чирикающих невежд. В церкви говорят о вечном покое как о чем-то утешительном. Но попробуй испытать этот вечный покой на себе, и сразу почувствуешь, как мучительно будет тянуться время. Поверь, Стормфилд, такой человек, как ты, всю жизнь проведший в непрестанной деятельности, за полгода сошел бы с ума, попав на небо, где совершенно нечего делать. Нет, рай – не место для отдыха; на этот счет можешь не сомневаться!
Я ему говорю:
– Сэм, услышь я это раньше, я бы огорчился, а теперь я рад. Я рад, что попал сюда.
А он спрашивает:
– Капитан, ты небось изрядно устал?
Я говорю:
– Мало сказать, устал, Сэм! Устал как собака!
– Еще бы! Понятно! Ты заслужил крепкий сон, – и сон тебе будет отпущен. Ты заработал хороший аппетит, – и будешь обедать с наслаждением. Здесь, как и на земле, наслаждение надо заслужить честным трудом. Нельзя сперва наслаждаться, а зарабатывать право на это после. Но в раю есть одно отличие: ты сам можешь выбрать себе род занятий; и если будешь работать на совесть, то все силы небесные помогут тебе добиться успеха. Человеку с душой поэта, который в земной жизни был сапожником, не придется здесь тачать сапоги.
– Вот это справедливо и разумно, – сказал я. – Много работы, но лишь такой, какая тебе по душе; и никаких больше мук, никаких страданий…
– Нет, погоди, тут тоже много мук, но они не смертельны. Тут тоже много страданий, но они не вечны. Пойми, счастье не существует само по себе, оно лишь рождается как противоположность чему-то неприятному. Вот и все. Нет ничего такого, что само по себе являлось бы счастьем, – счастьем оно покажется лишь по контрасту с другим. Как только возникает привычка и притупляется сила контраста – тут и счастью конец, и человеку уже нужно что-то новое. Ну, а на небе много мук и страданий – следовательно, много и контрастов; стало быть, возможности счастья безграничны.
Я говорю:
– Сэм, первый раз слышу про такой сверхразумный рай, но он так же мало похож на представление о рае, которое мне внушали с детских лет, как живая принцесса – на свое восковое изображение.
Первые месяцы я провел болтаясь по царствию небесному, заводя друзей и осматривая окрестности, и наконец поселился в довольно подходящем уголке, чтоб отдохнуть, перед тем как взяться за какое-нибудь дело. Но и там я продолжал заводить знакомства и собирать информацию. Я подолгу беседовал со старым лысым ангелом, которого звали Сэнди Мак-Уильямс. Он был родом откуда-то из Нью-Джерси. Мы проводили вместе много времени, В теплый денек, после обеда, ляжем, бывало, на пригорке под тенью скалы, – курим трубки и разговариваем про всякое. Однажды я спросил его:
– Сэнди, сколько тебе лет?
– Семьдесят два.
– Так я и думал. Сколько же ты лет в раю?
– На рождество будет двадцать семь.
– А сколько тебе было, когда ты вознесся?
– То есть как? Семьдесят два, конечно.
– Ты шутишь?
– Почему шучу?
– Потому что, если тогда тебе было семьдесят два, то, значит, теперь тебе девяносто девять.
– Ничего подобного! Я остался в том же возрасте, в каком сюда явился.
– Вот как! – говорю я. – Кстати, чтоб не забыть, у меня есть к тебе вопрос. Внизу, на земле, я всегда полагал, что в раю мы все будем молодыми, подвижными, веселыми.