Кодзиро Сэридзава - Умереть в Париже. Избранные произведения
— Вы имеете в виду Марико? — удивился я.
— Да, мне хотелось бы узнать ваше мнение, прежде чем она вернётся из свадебного путешествия.
Лицо его омрачала забота, странная для счастливого отца, только что выдавшего замуж любимую дочь, поэтому, согласившись встретиться с ним в любое удобное для него время, я сказал, что буду ждать его звонка. На этом мы расстались. Но явная озабоченность профессора невольно передалась мне, и от нашего разговора у меня на душе остался какой-то неприятный осадок. Я мог только гадать, о чём именно он хотел со мной посоветоваться. К тому же меня мучили сомнения — я не считал себя настолько близким ему человеком, чтобы обсуждать с ним дела его дочери.
Когда я вернулся домой, жена тут же пристала ко мне с расспросами, стараясь выпытать все подробности свадебного торжества.
— Наверное, жена Миямуры-сан испытала немалое облегчение, сбросив наконец бремя, отягощавшее её все эти двадцать лет, — сказала она между прочим, вздохнув при этом так, будто сама сбросила это бремя. Тут-то я и вспомнил, что Марико в раннем детстве потеряла мать и воспитывалась мачехой.
Жена, видя, что я молчу, стала приводить всякие несуразные примеры, доказывающие, по её мнению, сколько мучений пришлось претерпеть её приятельнице для того, чтобы заставить Марико относиться к ней как к родной матери.
Среди всего прочего она поведала мне такую историю (якобы жена Миямуры рассказывала ей об этом со слезами на глазах). Как-то раз — Марико училась тогда во втором классе младшей школы — приятельнице жены пришлось на несколько дней уехать к родителям, в доме которых случилось несчастье, когда же поздно вечером она вернулась домой, то обнаружила под подушкой уже уснувшей падчерицы свою фотографию — где та её нашла, неизвестно. Так или иначе, в тот момент женщина почувствовала себя вознаграждённой за все старания и, глядя на личико спящей девочки, молитвенно сложила руки. А вот ещё одна история. Несколько лет назад Марико понадобились туфли, и мачеха, покопавшись в сундучке, стоявшем в углу библиотеки, извлекла оттуда две пары туфель, оставшиеся от покойной матери девочки. "Эти туфли, конечно, старомодные, такие носили лет двадцать тому назад, но, может быть, они тебе подойдут?" Марико, обрадовавшись, тут же их примерила. "Надо же, — удивилась она, — у тебя в то время был точно такой же размер, как у меня". Потом, присмотревшись внимательнее, тихо добавила: "Они французские, фирмы "Файя". Жена профессора оцепенела от ужаса, кляня себя за недомыслие. Однако девушка охотно надела туфли и стала их носить, поэтому приятельница жены успокоилась: ведь если бы Марико знала, что случилось с её родной матерью, она наверняка догадалась бы, чьи то были туфли и, уж конечно, не стала бы их надевать, а спрятала бы куда-нибудь подальше и бережно хранила…
Слушая все эти истории, я подумал, что, очевидно, Миямура хотел посоветоваться со мной о чём-то, связанном с его женой.
Профессор зашёл ко мне на следующий же день вечером, предварительно позвонив по телефону. Я чувствовал себя довольно неловко, понимая, что речь идёт о каком-то действительно неотложном деле, иначе он вряд ли пришёл бы сразу после свадьбы дочери, когда у него наверняка полно других дел. Поэтому я немедленно провёл его в кабинет, подальше от своей словоохотливой жены. Извинившись, что зашёл на ночь глядя, Миямура вытер носовым платком лоб, казавшийся излишне широким из-за глубоких залысин, развернул принесённый с собой свёрток и, положив на стол извлечённый оттуда бумажный пакет, сказал:
— Видите ли, я всегда занимался изучением человеческого тела и не считаю себя достаточно компетентным в сфере психологии и человеческих чувств… Потому-то и решил обратиться к вам. Не могли бы вы прочесть вот это и сказать мне, должен ли я передать это дочери, или лучше, чтобы она так и оставалась в неведении? Я давно уже мучаюсь, не зная, как поступить, а вчера вечером увидел вас и тут же понял, что лучше всего довериться такому человеку, как вы, привыкшему иметь дело с человеческими чувствами и досконально изучившему человеческую психологию. Признаться, я испытал большое облегчение, придя к такому выводу. К тому же моя дочь относится к вам с большим уважением, вот я и подумал, что целесообразнее всего будет положиться на ваше решение…
Выложив всё это, профессор вздохнул, я же с недоумением взял в руки большой коричневый пакет, крепко-накрепкозапечатанный красным сургучом. Внутри было что-то вроде книг.
— Можно открыть? — спросил я.
— Нет-нет, лучше подождите, пока я уйду, — испуганно остановил меня Миямура. — Я ведь не заглядывал туда целых двадцать лет…
Затем он смущённо пробормотал:
— Мне будет тяжело, если вы откроете этот пакет прямо сейчас, ведь там внутри — ошибки и заблуждения моей молодости.
Сквозь его смущение просвечивало необыкновенное мягкосердечие. Я невольно взглянул на него с уважением и симпатией, но содержание таинственного большого пакета всё больше интриговало меня. По словам профессора, пакет не открывали вот уже двадцать лет, возможно, поэтому лицевая сторона его выцвела и загрязнилась куда больше, чем оборотная; внизу виднелся какой-то диковинный знак, напоминающий корону. Приглядевшиеся заметил внутри короны выполненную мелким курсивом надпись: "Париж, Мэйё". Я догадался, что это была марка известного в Париже магазина канцелярских товаров.
— Да, — кивнул профессор, — никто не дотрагивался до этого пакета с тех пор, как его запечатали в Париже.
И с явным трудом, будто нехотя восстанавливая в памяти события далёкого прошлого, он поведал мне историю этого пакета.
— Вы, конечно, знаете, что мать Марико скончалась в Париже. Перед самой смертью она вручила мне три объёмистые тетради, которые просила передать дочери, когда та вырастет. Ещё она просила, чтобы сам я их не читал, ибо это всего лишь нечто вроде завещания, прощального напутствия дочери, я должен был отдать тетради Марико в том случае, если она станет расспрашивать меня о матери. Такова была её последняя просьба. Марико тогда едва исполнилось три года, и время, когда она сможет прочесть эти записи, казалось таким далёким… К тому же, оставшись на чужбине вдвоём с маленькой дочерью, я чувствовал себя страшно одиноким, грустные мысли и воспоминания о прошлом сделали меня сентиментальным, и, может быть, именно поэтому я не удержался и прочёл всё от начала до конца. Мною двигало не столько даже любопытство, сколько надежда, что я найду в этих тетрадях какие-нибудь полезные указания, касающиеся воспитания дочери… Разумеется, прочтя их, я нарушил последнюю волю Синко, но мне было так тоскливо, так не хватало её, вот я и ухватился за эти тетради как за соломинку, надеясь, что они создадут хотя бы иллюзию её присутствия, ведь она писала вплоть до последнего дня… Я и теперь затрудняюсь сказать, хорошо ли я поступил или нет, прочтя эти тетради, зато я совершенно точно знаю, что вряд ли обрёл бы душевное равновесие, если бы не они. Когда мне становилось грустно и одиноко, я открывал одну из тетрадей и начинал читать. Я читал медленно, стараясь не пропустить ни одного слова, читал так, будто ждал от Синко каких-то откровений… Да, я был тогда так молод…
Профессор Миямура говорил сдержанно, глядя прямо перед собой, однако, слушая его, я словно перенёсся в наше далёкое общее прошлое.
В то время мы часто встречались в Париже, но я и не подозревал, что он так несчастен. Миямура никогда не говорил со мной ни о болезни жены, ни о её смерти, я не знал, что у него есть дочь. И теперь пытался восстановить события тех лет, напрягая свою зияющую пробелами память. Институт Кюри, где работал тогда профессор, находился неподалёку от школы политического образования, в которой учился я. Часто, возвращаясь домой после лекций, я шёл по улице Ульм и доходил до только что построенного института Кюри. Кабинет Миямуры располагался на первом этаже во втором корпусе. Ступая по гравиевой дорожке, я шёл к входу, а он, услышав мои шаги, тут же выглядывал из окна чистенького белого корпуса и неизменно приветствовал меня одними и теми же словами:
— Это ты С.-кун? А я как раз собираюсь домой.
В его голосе звучала явная радость, казалось, он ждал моего прихода. Слова, которыми он меня встречал, были так же неотделимы от него, как белоснежный халат и всегда аккуратно причёсанные на пробор и смазанные помадой волосы. (В то время у него была густая чёрная шевелюра, красиво обрамлявшая лицо с тонкими изящными чертами.) Не успевал я постучать в дверь, как Миямура — он всегда был образцом пунктуальности — появлялся в коридоре с толстым портфелем в руке. Правда, иногда я заходил к нему в кабинет и ждал, пока он приберёт на столе и приведёт в порядок свои пробирки. Обычно, выйдя из института, мы шли через Люксембургский сад, затем, шагая по узким кривым старинным улочкам, мощённым камнями, выходили к универмагу Бон Марше и заходили в роскошное кафе, которое называлось "Ля Маркиз". (Профессор был большим сладкоежкой.)