Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
Я работаю над программой и над книгами с тем нее неукротимым рвением, которым отличался мой отец, и вкладываю в эту работу всю «трепетную любовь к творенью своему», которая лежит бесполезным грузом в сердце старой девы. Моя работа так напоминает постоянное общение с двумя людьми, что я забываю подойти днем к воротам и посмотреть, нет ли письма, которого, конечно, нет, и даже перестаю ждать скрипа щеколды и звука тяжелых размашистых шагов в саду. Я все чаще убегаю от своих палачей, и мои отлучки все удлиняются: я смешиваю краски для иллюстраций, составляю программу, отдаюсь течению своих мыслей, разучивая новый пассаж Равеля или задумавшись над чашкой кофе, и прошлое перестает существовать, прошлое – «огромный город в дымке, где больше не бывать».
Подобно увядшим и обломанным стрелкам дельфиниума, прошлое постепенно и неотвратимо утрачивает свою неповторимую, яркую внутреннюю жизнь, оно обращается в перегной, в питательную среду для разума, и широкий мир позади моих глаз, прежде насквозь пронизанный воспоминаниями – обреченный на воспоминания! – становится теперь царством настоящего. Я безумно влюблена в настоящее. Я безумно влюблена в каждое живое существо, в каждую былинку настоящего.
В моем возрасте уже понимаешь, что жизнь коротка, а сделать нужно еще так много. Потому что вот здесь, у меня под носом, хотя я об этом не подозревала, исподволь рождается приготовительный класс моей мечты. О, как медленно, как медленно, как медленно я соображаю! Сколько я знаю способов расширения творческого русла? Речь, танец, пластические искусства, словарь, письмо, сочинение и вот теперь – чтение.
«Мне дара созиданья не дано...»
Неужели я так непоправимо бесплодна? Неужели я тоже лишена дара созиданья? Моя обескураженная плоть громко заявляет о своем праве на воплощение, по разве сравнится плод тела с эманацией разума? Какая фотография под матрацем, какое слияние с мужчиной заменит обручение с делом жизни?
Сладострастные слезы.
Однажды они вдруг проливаются в классе, и, чтобы скрыться в кладовке, я вынуждена протискиваться между печкой и перегруженным мольбертом, перешагивать через детей, картонный театр и множество возражений, преграждающих мой путь. Но это уже не прежние тяжкие слезы тоски о прошлом, это светлые слезы любви к настоящему.
Какое ослепление – мои мечты о прачечной, какое убожество – мои мечты о мужчинах! Я раба семидесяти детей. Я снова жива и живу!
– Чужие, чужие! – кричит Матаверо и мечется по классу на своих кривых коротеньких ножках. – Мистер Аберкромби и еще кто-то!
– Боже мой, где туфли?
– Они тебя отколотят? – с надеждой спрашивает Севен.
– Может быть. Где туфли? Скорее!
– Ну да! – возмущается Матаверо. – Отколотят! Он тебя любит. Он к тебе ходит.
– Откуда ты знаешь! Скорее, мои туфли. Рыжик, Рыжик! Бога ради!
Первый раз у меня остается время, чтобы разнервничаться. До сих пор мистер Аберкромби всегда оказывался рядом со мной или в дверях класса без всякого предупреждения. Вот почему так трудно с Матаверо. Он слишком много знает. Орган, который я называю сердцем, прыгает у меня в груди, и, чтобы Рыжик не усомнился в этом, я судорожно цепляюсь за ворот своего красного халата. Но я не рассчитала время, в дверях слышится смех, и мистер Аберкромби уже здесь, рядом со мной, еще более высокий, седой и подтянутый, чем всегда, если не считать, что он трясется от смеха.
– Здравствуйте, мисс Воронтозов!
Он пожимает мне руку, по-настоящему пожимает мне руку. Я ему это припомню. Он все еще не выпускает мою руку. Он в самом деле открыто держит меня за руку при Рыжике и всех остальных. Но вокруг слишком много людей, так что его рукопожатие ничего не стоит. Я сама отнимаю руку. Если бы он сделал что-нибудь подобное в кладовке!
– Вы снова собираетесь заставить меня говорить? – набрасываюсь я на него.
Но мистер Аберкромби продолжает смеяться и знакомит меня с двумя мужчинами: мистером таким-то и мистером таким-то. Оба посетителя одеты скромно, как все, кого он сюда приводит. Тот, что пониже, вполне может сойти за дорожного рабочего, который минутой раньше вытащил из канавы того, что повыше. Но когда работаешь в школе недалеко от города, да еще рядом с хорошим шоссе, по которому ничего не стоит добраться до столицы, нужно соблюдать осторожность. Отшельнице вроде меня имена посетителей не говорят ничего.
– Кто вы такие? – выпаливаю я с недопустимой прямотой, процветающей в моем классе.
– Я друг мистера Аберкромби, – не вдаваясь в подробности, отвечает высокий.
Звучит достаточно безобидно, но мой слух царапает надменный тон. К тому же человек с такой отработанной дикцией, несомненно, привык выбирать слова. Рой подозрений.
– Влиятельное лицо?
– Ну что вы. Ничтожная букашка.
В приготовительном классе искренность такой же непреложный закон, как в Селахе. Я верю ему. Ничтожная букашка. Прекрасно. Старший инспектор смеется еще громче, но я не обращаю на него внимания и принимаюсь за низкорослого.
– А вы кто такой?
– Я? Просто технический работник.
Никогда не видела, чтобы старший инспектор так смеялся. Сейчас он только человек, в нем не осталось ничего от инспектора. Он стоит, заложив руки за спину, и ни во что не вмешивается.
– Влиятельный?
– Кто, я? Дети – моя слабость, только и всего.
Я вздыхаю с облегчением, и орган, который называется сердцем, возвращается на место. Я все еще не могу понять, почему старший инспектор корчится от смеха, но мне всегда трудно понять, что происходит у меня под носом. Впрочем, я постепенно привыкаю к тому, что малыши вьются вокруг этого колосса, и мне кажется, что все в порядке. Я выжидаю, я сама не знаю, что сделаю в следующую минуту, и вдруг я запрокидываю голову и отыскиваю его глаза.
– Вы опять хотите заставить меня говорить? Не заставляйте меня говорить.
Смех стихает, взгляд мистера Аберкромби привычно упирается в пол, он подбирает слова, единственно правильные слова, достаточно мягкие и в то же время убедительные. Я вновь вижу, каким суровым может вдруг стать его лицо.
– Я хотел бы вас послушать.
У меня появляется странное ощущение легкости, будто с плеч сваливается тяжелый груз. Груз Вины. Радость переполняет мою неисправимо доверчивую душу. Настолько, что я не способна произнести в ответ гневную тираду или вообще хоть слово. Я жду и стараюсь понять, что же произошло, и любуюсь сверканием смысла – прожит еще один миг из тех, что я коплю впрок. А потом на мои узенькие плечи снова ложится привычная тяжесть, легкости как не бывало, и я не испытываю ничего, кроме острого беспокойства.
– Прошу вас провести урок чтения, – деловито распоряжается мистер Аберкромби, вновь становясь инспектором.
– У нас... мы только что занимались чтением. Весь последний час мы как раз занимались чтением.
– Сейчас будет урок чтения, – властно повторяет он, отбрасывая за ненужностью все технические приемы, которыми обычно пользовался в классе, и в том числе самоустранение. – Позовите детей.
Как зловеще выглядят заложенные за спину руки!
Ужасная догадка мелькает у меня в голове, я едва не падаю. Дыхание прерывается, но через мгновенье я уже жадно хватаю ртом воздух. Что это, возвращение прошлого? Я цепляюсь за серый рукав и отвожу мистера Аберкромби в сторону.
– Это не начальник отдела?
Мистер Аберкромби сосредоточенно смотрит на меня, но отвечает не сразу, и впервые с тех пор как оп переступил порог сборного домика, в его голосе слышится растерянность. Больше чем растерянность. Он впервые отвечает неискренне. Прекрасно понимая, что искренность – основа жизни приготовительного класса.
– Нет. Но я собирался его привезти.
– Вы говорили, что привезете. Один из них начальник отдела.
– Я помню, на днях мы выехали к вам, – он смотрит не на меня, а в окно, на мой любимый холм, – но опоздали на самолет и вернулись.
Мне нечего ему сказать.
– Позовите детей, мисс Воронтозов.
Я не могу отдать Рыжику такое самоубийственное приказание. Я просто не в силах этого сделать. Шесть месяцев мистер Аберкромби старался ничем меня не задеть, и вот сейчас передо мной снова беспощадный инспектор, готовый растоптать мою душу, обратить меня в ничто. Мистер Аберкромби подходит к фантастически замусоренному учительскому столу, который с приходом Рыжика стал еще более замусоренным, сам находит мои маорийские хрестоматии, и трое мужчин, тут же забыв о малышах, вступают в оживленную беседу. Конечно, я присоединяюсь к обсуждению своих книг и пытаюсь держать в узде свои необузданные чувства, что всегда плохо удается, когда разум лишен защитной оболочки. И конечно, мой голос звенит, руки мечутся и дрожат, о чем я всегда вспоминаю с таким стыдом в поздние вечерние часы. Почему-то я все-таки отыскиваю высоко над собой лицо мистера Аберкромби.
– Проводить урок чтения?