Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
Но даже когда лица знакомых мужчин не стоят у меня перед глазами, я все равно как натянутая струна, я полна до краев. Не кем-то одним, не несколькими сразу, не своими малышами, не работой. Я переполнена любовью к каждому мигу жизни. Привычные короткие прогулки от дома до Селаха, от дома до школы, от дома до городских магазинов и к трогательной церквушке на кладбище превращаются в волнующие сказочные путешествия. Моя убогая жизнь наполняется смыслом, как наливаются соком плоды на деревьях. С грузом Вины или без груза, имея на то основания или нет, получив письмо или не получив, я чувствую себя вполне на месте в этом мире, хотя знаю, что продлится это недолго.
«Я видел призрака, – пишет Блидин Хат, –
в кино.
Потом я пришел
Домой и
разделся и
лег спать.
Мне приснился
призрак а
мой брат
испугался».
Деревья разбросали по саду такие красивые листья – такие же красивые, как пятна краски на полу вокруг нашего мольберта. Всех цветов. Как небрежно обращается с кистью эта осень! Она рисует огненные картины на дамбе, на кладбище, у меня в саду и даже не думает прибрать за собой. Неужели инспектор ни разу не сделал ей замечания по поводу беспорядка на земле? Или она берет пример с меня и пропускает замечания мимо ушей?
Как все-таки красиво. Я выхожу с чашкой кофе в прохладные сумерки, и мне кажется, что трава в саду не уступает красотой нашему полу после урока рисования. Когда трудно понять, что красивее: пол или рисунки. В конце концов, так ли уж важно, на что переводят краски дети и осень, так ли уж важно, растекаются краски по бумаге или по полу. Все равно красиво.
Глупо добровольно уходить из жизни, пока не израсходованы все краски, думаю я. Правда, когда другие поступали таким образом, я утверждала нечто иное, но сейчас, глядя на листья под ногами, я уверена, что это глупо. И разве можно придерживаться одних и тех же взглядов в разное время года? Что такое чередование времен года, как не символ перемен?
Сколько мыслей приходит в голову, пока пьешь кофе в саду! Нужно достать для кофе чашку побольше.
Моя ненасытная тоска по жизни так многогранна. Без малейших усилий, без капли бренди я беру пенал и книги, пересекаю пастбище и пробираюсь среди щепок и стружек, набросанных вокруг растущих новых домиков, к своему идолу – к своим малышам...
...Наконец-то я начинаю понимать, что означают странные записи, которыми поглощены старшие дети в утренние часы. Это тоже подписи. Подписи из двух слов: «мои башмаки», из четырех слов: «я хочу к тебе». Подписи длиной в рассказ. Я беру тетрадь Матаверо. Тесные ряды букв почти невозможно разбить на слова, потому что Матаверо гораздо охотнее пользуется языком, чем карандашом, а множество подчисток резинкой и привычка обводить написанное не облегчают моей задачи. Но я могу прочесть его записи. Могу прочесть, даже не видя их, если нужно.
«Вчера я пришел домой
поздно. Папа
побил меня.
Потом я заплакал.
Потом мне надо было идти спать.
Когда я пошел спать
Призрак вошел в нашу
кухню. У него были большие жирные
глаза. У него была
белая простыня».
Я беру стандартный европейский учебник и с любопытством открываю на той странице, где читает Матаверо.
«Мама пошла в магазин.
«Мне нужна шляпа, – сказала она.
Мне нужна шляпа для Джона».
Мама смотрит на коричневую шляпу.
Она смотрит на синюю шляпу.
«Мне нравится синяя шляпа», – сказала мама».
Малыши с криком бегают по классу, я пробираюсь среди них и новыми глазами просматриваю другие записи.
Таме:
«Я убежал от
мамы и я спрятался
от мамы.
Я спрятался в Сарае и
я пошел домой и
дома меня побили».
Вайвини:
«Я пошла в кино и
Мой брат пошел спать,
а потом мой другой брат
ударил моего первого брата
и разбудил его
а кино снова началось
сначала».
Ани:
«Джени сказала
Мне посмотри сюда.
Она увидела пирог потом Рози
побила нас мэри.
Сказала еда готова
потом она сказала
торопитесь а то
опоздаете».
Но Айрини вдруг комкает свой листок, бросает его в корзину и начинает сначала. Проходит довольно много времени, остальные дети уже играют, а она все водит карандашом по бумаге. В шесть лет такое трудолюбие встречается редко. Очевидно, оно досталось ей по наследству от китайских предков. Айрини спрашивает, как пишется одно слово, потом другое, густые черные волосы падают ей на лицо и закрывают листок. Я не понимаю, как ей удается что-нибудь разглядеть сквозь эту завесу, но наконец она встает, откидывает волосы и приносит свое сочинение.
«Мамочка сказала папочке
Отдай мне эти деньги а то я
побью тебя.
Папочка отдал деньги
Мамочке. К нам
пришли гости. Папа
выпил все пиво
один. Он был пьяный».
Я листаю вторую часть европейского учебника и нахожу отрывок о родителях:
«Посмотрите на зеленый дом.
Отец дома.
Это его дом тоже.
Вот мама.
Она в зеленом доме.
Она видит нас.
Давайте побежим к маме».
– Подойди сюда, малышка, и почитай, – говорю я.
Айрини улыбается, наклоняет голову набок и смотрит на меня, как дрозд, потом отбрасывает волосы назад, выхватывает у меня книгу с непосредственностью ребенка, незнакомого со школьной муштрой, и прочитывает две страницы.
Тогда я протягиваю ей листок, исписанный ее собственной рукой, и, слушая, как она читает с трудом нацарапанные каракули, кое-как составленные в строчки и по-детски разбросанные по странице, я убеждаюсь, что смысл имеет гораздо большее значение, чем хороший шрифт и удачное расположение. Но главное, я убеждаюсь в другом, из-за чего испытываю знакомое чувство облегчения, которое возникает всякий раз, когда что-то проясняется до конца: маленькие дети вполне могут сами писать книги. И они их уже пишут.
И мы будем их читать каждый день. Чудо из чудес! Мы будем каждый день читать новые увлекательные книги о па с иллюстрациями, которые уже запечатлены в душе приготовительного класса!
Почему я так медленно понимаю самые простые вещи? Целый год я занимаюсь книгами и только сейчас поняла, что это такое. Какая удивительная способность не видеть, что делается под носом! Моя слепота становится настоящим бедствием.
Что еще я проглядела у себя под носом?
Осенние дни бегут, бегут. А я меняю привычный уклад домашней жизни и пытаюсь составить программу обучения малышей на основе новых методов, которые использую сейчас в классе. Я составляю программу на заре, а вечера отдаю работе над книгами. На чтение и музыку теперь почти не остается времени, потому что дневные часы заняты домашними делами: глажкой, рубашками Раухии, одеждой Тамати, а иногда Уан-Пинта и Блидин Хата, не говоря уже о возне с камином в гостиной. Каждая клеточка моего тела жаждет дневного отдыха – из-за жары, из-за того, что число моих учеников опять приближается к семидесяти, а Рыжик не всегда может мне помочь. Но об отдыхе нечего и думать. Я просто не имею права голоса в решении этого вопроса. Я выпиваю чашку чая в саду под деревом и после недолгих размышлений снова принимаюсь за работу. Так много еще предстоит сделать, а в моем возрасте уже понимаешь, что жизнь коротка.
Мне столько нужно сказать. Я не в состоянии вместить накопившиеся слова. Они не дают мне спокойно лежать в постели. Они останавливают меня по дороге в школу и заставляют смотреть невидящими глазами на срубленные стволы пальм – бывших пальм. Из-за них стынет мой кофе и моя пылкая любовь к мужчинам. Я наливаю кипяток в чайник для заварки и убираю его в буфет вместо жестянки с чаем, а потом с удивлением обнаруживаю в чашке сухие чаинки. И некоторое время не понимаю, что это значит. Я громко разговариваю с цветами, и они взволнованно выслушивают страстные монологи о новых достижениях моей пытливой мысли. Какое счастье, что у меня есть цветы, с которыми можно разговаривать. Как я буду обходиться без них зимой? Но настоящее облегчение я испытываю, только когда мистер Аберкромби привозит в класс новых посетителей с ловко подвешенными языками и они незаметно приводят в движение мой язык: заставляют меня пускаться в рассуждения, защищаться, всплескивать руками и дрожать от страха.
Я работаю над программой и над книгами с тем нее неукротимым рвением, которым отличался мой отец, и вкладываю в эту работу всю «трепетную любовь к творенью своему», которая лежит бесполезным грузом в сердце старой девы. Моя работа так напоминает постоянное общение с двумя людьми, что я забываю подойти днем к воротам и посмотреть, нет ли письма, которого, конечно, нет, и даже перестаю ждать скрипа щеколды и звука тяжелых размашистых шагов в саду. Я все чаще убегаю от своих палачей, и мои отлучки все удлиняются: я смешиваю краски для иллюстраций, составляю программу, отдаюсь течению своих мыслей, разучивая новый пассаж Равеля или задумавшись над чашкой кофе, и прошлое перестает существовать, прошлое – «огромный город в дымке, где больше не бывать».