Василе Войкулеску - Монастырские утехи
двор и наткнулись на детей, над чем-то склонившихся. Мы протиснулись в их кружок.
Какой-то длинноволосый старичок, встав на колени, одной рукой держал гигантского
ястреба и громко его отчитывал, а другой рукой пытался раскрыть ему крылья. Хищная
птица яростно защищалась, и из рук человека, исцарапанных когтями, струилась кровь.
Но старик не сдался, пока не растянул крылья ястреба на кресте. И, вбивая в них
гвозди, распиная ястреба, он читал ему мораль, припоминая всех украденных кур и
наседок — Моцату, Голашу, Пестрину... Длинный список, вроде надгробной речи.
Птица, застыв от бешенства и боли, глядела на него своими круглыми, обведёнными
красным золотом глазами, горевшими ненавистью.
Крест с заживо распятым ястребом был привязан к верхушке высокого шеста, поднят в
воздух... и процессия направилась к воротам, где шест с распятием был укреплен у
столба. Птица осталась там, в воздухе, она висела, распластав крылья, точно готовая
улететь. Старик, глядя вверх, продолжал ругать её и весь её род крылатых разбойников.
Увидев нас, он угомонился. Мы обменялись приветствиями. По нашей просьбе,
поощряемый Онишором, он начал рассказывать. Мой друг быстро вытащил блокнот и
принялся с жадностью записывать.
— Наконец-то! С коих пор его стерегу! Целую неделю, за домом, за амбаром. Да этот
зверь унюхал запах ружья и всё от меня уходил. А сегодня на рассвете я натёр
хорошенько ствол мятой, убрал его листьями, притаился, лёг ничком в кустарник у
ограды. Проклятый прилетел за своим довольствием и снизился: курочки его привлекли.
Сделал несколько кругов и вдруг быстро, камнем бросился вниз. Но я подбил его саженях
в трёх от земли. Только крылья пробил. А как стал брать, вцепился он в меня клювом и
когтями. Едва я от него вырвался.
И он прижал руку к мокрому полотенцу.
— Зачем же вы теперь-то его туда, наверх подняли? — спросил мой друг,
торопливо записывая.
— Пускай он известит своих братьев, что дело здесь нешуточное, чтоб они не
приближались. Потому, если их не припугнуть, они и нас сожрут, не только птицу.
Так я узнал, что скалы у села были настоящим гнездом, где кобчики и ястребы
выводили птенцов, а потом хищными стаями устремлялись на сёла. Позже я обратил
внимание, что не было ворот, у которых мы не встретили бы распятых птиц, иногда и
по две, по три на одном шесте.
И мы шли по селу, как по легиону, расквартировавшему свои когорты с орлами стягов,
поднятых к бою.
III
Когда мы вернулись из своего странствия, было уже время обеда, а дома нас никто не
ждал. Мы накормили Онишора продуктами, оставшимися от дороги, и угостили вволю
вином. Потом, придя в доброе расположение духа, он с большим интересом принял
участие в разгрузке сундука. Мой друг вынул из него и разложил на столе и на лавках
мыло, иголки, нитки, конфеты, карамель, косметику, косынки, платки, трубки, пакеты
табака и сигарет, спичечные коробки, ножи, маленькие молитвенники, картинки и
многое другое — арсенал, которым он искушает добрую волю даже самых упрямых
носителей фольклорных богатств. Онишор очень удивился спиртовой кофеварке, долго
гладил бутылки рома и коньяка, развлекался электрическим фонариком и был счастлив,
когда мы сказали, что, уезжая, оставим ему керосиновую лампу, свечи и спички.
С этого мой друг торжественно начал свой опрос. То был капкан, который он расставил
Онишору, дабы выведать, не знает ли тот какого-нибудь колдовства, не помнит ли
какой сказки или старинной песни. Онишор глубоко вздохнул и явно помрачнел и
забеспокоился. Мы взбаламутили тину его глубокой боли.
— Да что сказать, господа, заговоры моя жена — Царствие ей небесное! — унесла с
собой в могилу, она, покойница, знала их... Колдовство же разбежалось по сторонам
вместе с дочками, они колдовали, чтоб поскорее выйти замуж, и песни тоже ушли из
моего дома с тех пор, как я потерял сыновей.
— Ну, зачем ты так говоришь?.. Один будет вечно жить, как герой. Другой в армии,
служит родине,— утешали мы его.
— Да какое!.. Это я так сказал, чтобы позор скрыть. Он не в армии... В каземате он.
— В каземате?
— Да, заколол парня, который приставал к его жене, моей снохе...
Мы промолчали.
— Только и то сказать,— продолжал Онишор,— есть у меня своя ворожба.
И он вдруг предложил поделиться с нами своей тайной, которую не открывал даже
сыну, а нам вот выдаст, потому что мы, как большие люди и писатели книг, должны её
знать. Только для этого надобно тут же пойти с ним. Потому что на следующий день он
собирается в горы за снохой.
— Нам нужна женская рука, иначе помрем мы с голоду.
Он накинул на плечи куртку, взял в руки топор, и мы отправились.
Поднявшись выше, мы вступили в широкую полосу лесов, из-за которых вся деревня
вот уж полтора века судилась с разными господами, продававшими их друг другу,
подделывая документы и таким образом оттягивая справедливое решение вопроса.
— Теперь мы нашли путь. Взяли адвоката, который за нас постоит,— закончил
Онишор энергично.
Миновав зелёную прохладу леса, мы вышли на открытое место к водоразделу. Вдали
открывались гигантские амфитеатры и ледниковые кратеры, охраняемые скалами с
причудливыми очертаниями. Я искал уединения, и меня встречали здесь не одно, а
тысячи уединённых мест... Я с удовольствием бы здесь задержался... Но наш хозяин
шёл не останавливаясь. Мы быстро спустились по другому склону горы, у подножия
которой текла полноводная река,— видно, истоки её были далеко. Прямо под нами она
проложила излучину, похожую на заводь, где волны улеглись и вода тихо плескалась о
песок, просвечивавший со дна. Мы продрались сквозь кусты ивняка и сквозь бурьян...
— Увидите, судари, мою ловушку. Не пожалеете об усталости. Я ставлю её четыре
раза с весны до осени и почти всегда снимаю полную.
Я думал, что речь идёт о новой сети, неизвестной доселе в этнографии. Я подошёл с
ним к самой воде. Сперва Онишор огляделся по сторонам. Он снял рубаху, стянул свои
узкие белые брюки, вошёл в реку, поискал оставленные им знаки — белые камни — и
остановился в водной глади. Потом, опустив руки, стал шарить под водой... Вытащил
колышек, затем другой, всего шесть штук; что-то выдернул, скатал и поднял с большим
тщанием толстый сверток, который выжал и сунул под мышку. Потом побродил ещё
вдоль и поперек русла, опустив руки в воду. Но больше ничего не вынул и вернулся на
берег.
— Я четыре ставил,— говорил он, казалось, сам с собой.—Три унесла, река. Что
поделаешь, это её доля...
Он затащил нас в укромный уголок прибрежной рощи, развернул сверток и разложил
на траве на солнцепёке. Это была большая, косматая шкура барана. Мы ничего не
понимали.
— Где же рыба? — удивился мой друг, держа наготове блокнот.
— Так ведь это не для рыбы. Это капкан для чего другого, что подороже. А пока
шкура сохнет, мы и рыбки наловим.
Он неторопливо порылся в котомке и вытащил леску, крючки, насадку, срезал три
гибких прута и соорудил на скорую руку удочки, с которыми мы, недоумевая, уселись
удить. Время от времени он вставал, чтобы посмотреть шкуру, которая быстро сохла.
Найдя, что всё готово, он снова свернул её, положил в котомку, и мы двинулись назад.
Домой пришли к ужину, хозяин снова был нашим гостем. Он ничего не говорил.
Отведывал понемножку еды, пил вино и улыбался из-под усов, а мы с трудом
сдерживали любопытство.
— Погодите! Вот увидите. Пускай сначала все куры в селе уснут,— шутил он.
Когда порядком стемнело, он взял подслеповатый фонарь, вынул из сундука толстую
грубошерстную ткань, закрыл ею окна и замкнул двери на засовы. Потом натянул
холст, взял шкуру и, держа её за рог над холстом, шерстью вниз, стал выколачивать
прутиком. Из завитков шкуры посыпалась какая-то пыль, какой-то порошок вроде
песка. Человек проделывал эту операцию искусно, методично колотя прутиком шкуру
сверху вниз, каждый кусочек, не торопясь и очень скрупулезно. Пыль, извлечённая из
тайников, жёлтой блестящей пленкой покрыла поверхность холста. Иногда она
сверкала при свете лампы, как блёстки, которыми вышивают крестьянские блузки.
Было такое чувство, будто Онишор колдует.
Пройдясь прутом по шкуре, он принялся бить её в обратном направлении, уже против
шерсти. Шкура истощила свои богатства. Он вытряхнул последние и тут снова свернул
её и забросил за печь. Потом кисточкой собрал на середину холста кучку пыли.