Томас Вулф - Портрет Баскома Хока
«Что ж, замечательное утро, — подумал Джеймс. — Вдобавок от природы, мая и солнечных лучей оно позаимствовало даже чересчур приятную раскраску для столь отвратительной улицы». Это была типичная улица богачей в районе Восточных Семидесятых — нелепая мешанина претенциозной архитектуры. Неприкрытая угрюмость и прочное уродство коричневых песчаниковых особняков там и сям перемежались приторной роскошью псевдофранцузских шато вроде его собственного, а посреди квартала, рядом с кирпичным, цвета копченой семги, фасадом, торчала по-новомодному плоская стена недавно построенного многоквартирного дома с зелеными тентами витрин.
Джеймс обернулся, все с той же мрачноватой усмешкой. В утренней тишине из холла донесся басовитый гул высоких напольных часов, отбивающих восемь, и с последним ударом ручка огромной ореховой двери повернулась, вошел слуга.
— Доброе утро, — тихим голосом произнес вошедший. «Доброе, доброе», — хрипло буркнул Джеймс и без лишних слов прошествовал в ванную, где сразу же принялся громко спускать воду в унитазе, потом вымыл руки в старой мраморной с прожилками раковине, на всю мощь открутил воду в брызжущем кране и, пока наполнялась старомодная желтоватая под слоновую кость ванна, оглядел себя в зеркале, склоняя голову и задумчиво поглаживая ладонью колючую, как проволока, серую стерню на подбородке. Достал из шкафчика принадлежности для бритья, по порядку разложил их, энергично направил свою старую опасную бритву, удовлетворенно пощупал смертоносно отточенное лезвие, снял через голову ночную рубаху, перелез в ванну и со всей осторожностью, довольно покряхтывая, опустился в воду.
Принять ванну и обтереться заняло у него четыре минуты и еще не более шести — намылить лицо и, осторожно избочившись, сбрить жесткую серую стерню, достигнув гладкости полированного дерева. К тому времени, когда он с этим управился, с горделивой нежностью ополоснул свою старую, износившуюся бритву и убрал на место принадлежности для бритья, было десять минут девятого.
Когда он в халате возвратился в спальню, слуга как раз закончил раскладывать для него одежду. Из старого, похожего на бюро орехового комода вынул носки, свежее белье, чистую рубашку, запонки и воротничок; из огромного орехового гардероба достал костюм темною сукна, черный галстук и пару ботинок. В своей комнате Джеймс не потерпел бы в качестве мебели «всякого этого шик-модерна». Под этим он подразумевал, что не потерпит ни укоренившегося в недавние годы модерна, ни любовно воскрешаемого колониального стиля. Обстановка его спальни состояла из предметов массивных, викторианских, много лет назад перекочевавших сюда из спальни его отца. Пугающе огромный, похожий на бюро старый комод был снабжен продолговатым зеркалом в резной, вытянутой ввысь деревянной раме с фронтоном, а также плитой мрамора в серых прожилках — исцарапанная ее впадина располагалась между двух крошечных ящичков, выполненных в виде сундуков (бог знает, для какой надобности они были задуманы, но вероятнее всего хранить пуговицы, кнопки для крепления воротничков, запонки, воротнички и всякую прочую, как Джеймс говорил, «барахлюндию»); пониже имелось несколько громоздких ореховых ящиков с медными ручками — там лежали его носки, рубашки, нижнее белье и ночные рубахи. Этот огромный ореховый комод высотой был по меньшей мере метра три; а рядом стоял чудовищный ореховый стол с толстыми резными ножками и столешницей из того же жуткого полосато-серого мрамора, что и плита комода.
Прошествовав через комнату к стоящему рядом с кроватью креслу, Джеймс сбросил халат и, слегка покряхтывая и опираясь для равновесия на плечо слуги, просунул сперва одну шерстистую ногу, потом другую в длинные трусы из тонкой фланельки, застегнул на волосатой груди легкую фланелевую исподнюю сорочку, натянул белую крахмальную рубашку и, застегнув ее, скрепив крахмальные манжеты запонками, огляделся в поисках брюк, которые слуга уже держал наготове, но вдруг передумал и сказал:
— Погодите-ка! Где-то был тот серый костюм — тот, что у меня с прошлого года? Пожалуй, надену-ка я его сегодня.
Глаза слуги стали испуганными, в его тихом голосе прозвучало едва заметное удивление:
— Тот серый, сэр?
— Я сказал серый — или нет? — жестко произнес Джеймс и глянул на слугу с неприкрытым вызовом в холодных голубых глазах.
— Очень хорошо, сэр, — тихо ответил слуга, но на мгновенье их глаза встретились, и хотя лица обоих были серьезны — разве что Джеймс позволил своему стать чуточку мрачнее и язвительней, — в глазах у каждого сверкнул какой-то резкий, жгучий промельк, что-то капризное, но обошедшееся без слов, потому что слова были не нужны.
Серьезно, невозмутимо слуга подошел к дверцам огромного орехового гардероба, отворил их и вытащил изящный двубортный костюм светло-серого цвета — нарочито веселенького и легкомысленного для Джеймса, чьи облачения обычно бывали выдержаны в темных, сдержанных тонах. По-прежнему невозмутимо слуга вернулся, разложил пиджак, протянул своему господину брюки и с серьезностью придерживал концы штанин, тогда как Джеймс с кряхтеньем осторожно в них просовывал ноги. Больше слуга не произнес ни слова, пока Джеймс не захлестнул подтяжками свои прямые плечи и не начал застегивать пуговицы жилета.
— А галстук, сэр? — озабоченно произнес слуга. — Я полагаю, вы ведь не наденете черный?
— Нет, — отозвался Джеймс, а затем, мгновение поколебавшись, задиристо глянул тому прямо в глаза и сказал: — Дайте мне какой-нибудь светленький — чтобы под стать был этому костюму, — посветлее что-нибудь.
— Да, сэр, — спокойно ответствовал слуга; и снова глаза их встретились — лица серьезные и строгие, но в глазах опять тот же тайный, жгучий промельк понимания.
И только когда Джеймс уже аккуратно вывязывал под стоячим, с отогнутыми уголками, воротничком узел явственно модного галстука, светло-серый, весенний цвет которого щегольски прорезывали черные полоски, слуга улучил момент, чтобы ненавязчиво обронить:
— Прекрасное утро, не так ли, сэр?
— Так! Верно! — твердо и мрачно отрубил Джеймс и снова язвительно глянул на слугу; но опять в их глазах промелькнули жгучие искорки, и тот тихо улыбнулся за спиной у своего господина, когда Джеймс, принаряженный, выходил из комнаты.
Холл, куда отворялась дверь спальни — устланный мягким, глушащим шаги, — был полон тяжкой тьмы; все в нем недвижно, все окутано тишиной и сном, наполнено ореховыми отсветами и медленным тиканьем часов.
Взгляд Джеймса скользнул туда, где была дверь в спальню жены. Сама огромная ореховая дверь как бы тоже была красноречивым символом тишины, сна, нерушимого покоя. Джеймс мрачно улыбнулся и пошел вниз по роскошным мраморным ступеням. Они спускались величавой дугой, словно все еще слышалась им призрачная поступь памяти — в шуршании шелка и атласа, в сиянии и блеске драгоценных диадем, строгих бриллиантовых колье, жемчужных ожерелий, турнюров, обнаженных плеч.
Он снова мрачно улыбнулся своим мыслям, почувствовав раздражение. Проклятый старый сарай! Из обширного вестибюля внизу он бросил взгляд на пышное великолепие приемной залы: красный ковер, бархатисто пружинящий под ногами; пухлые плюшевые кресла со спинками под золото и золочеными подлокотниками; прямоспинные хрупкие стульчики, золотистые, с выцветшей атласной обивкой — уродливые и страшно неудобные; гигантские зеркала в золоченых рамах, тоже слегка потускневших; настольные французские часы — сплошь пухленькие золоченые купидончики и завитушки, барахлюндия; чертовски некрасивые столики, шкафчики, стеклянные шкатулки, в которых опять уйма всякой барахлюндии, безделушек, фарфоровых статуэток, вазочек, пухлых золоченых купидончиков.
— Хлам!
Что ж, это им как раз и было нужно сорок лет назад — во всяком случае, они думали, что им это нужно — то есть женщинам нужно — ей нужно. Вот он этим ее и обеспечил! Он-то и тогда ненавидел все это. Бывало, он частенько повторял, мрачнея, что на весь проклятущий дом единственное уютное помещение — его ванная, а единственное удобное сиденье — стульчак. В прошлом году они и там пытались все переделать, но он не позволил.
Что до всего остального — разве это дом! Скорее какое-то подобие мерзлого мавзолея для сохранения бренных останков того, что когда-то принято было называть «светским обществом». С этой целью он и был выстроен сорок лет назад, когда еще вовсю играли в эти игры и когда каждый силился превзойти соседа в уродливой вульгарности и претенциозной роскоши — в надсадном расточительстве, в слепом заносчивом разгуле опустошительных трат.
Для этого он, без сомнения, послужил неплохо! Джеймсу он обошелся в четверть миллиона долларов, однако сомнительно, чтобы за него теперь удалось получить сотню тысяч, если завтра выставить на продажу. Кстати, попробуй-ка этот чертов сарай нагреть! А что теперь? А потом, в будущем? Впрочем, она переживет его. Пэрроты всегда жили дольше Уаймэнов. И что будет? Тут не надо даже умирать и попадать на небеса, чтобы найти ответ! Сперва она попытается повернуть все по-своему, а потом до нее дойдет! Ведь это уже будут ее деньги — она начнет всем распоряжаться, и тут до нее дойдет! Пригласит разик-другой гостей, попытается закатить прием, как встарь, на широкую ногу, с потугами воскресить все это диадемство и ожерельничанье, и обнаружит, что диадемство навеки умерло!