Томас Вулф - Паутина и скала
Джерри собирался, правда, впоследствии отбросил это намерение, стать врачом и бессистемно прочел немало медицинской литературы; главным результатом этого чтения, очевидно, стало то, что он принялся предупреждать простодушных новичков об ужасных последствиях потворства плотским страстям. Этими предостережениями он прямо-таки упивался. Его описания болезни, смерти, безумия, к которым приводят случайные связи с незнакомыми женщинами, встреченными в коридорах отелей, были до того красочными и впечатляющими, что у молодых людей волосы поднимались дыбом, «словно иглы у рассерженного дикобраза».
По мнению Джералда, грех этот был непростительным, неискупным. Кроме того, что возмездием за него являлась неизбежная смерть, возмездием за совращение являлись неизбежное отцовство, злосчастная судьба мужчины и окончательная погибель «чистой, милой девушки».
Словом, Джерри в юном возрасте создал картину мира, догматическую в полном, слепом принятии всех форм признанной, почитаемой авторитетности — воздействующих не только на гражданскую и политическую деятельность человека, но и на его внутреннюю, личную жизнь. В этом порядке вещей — лучше сказать, в этой мифологии — верховной была священная фигура Матери. Женщина в силу того, что производит в законном браке потомство, каким-то загадочным образом становится не только источником всяческой мудрости, но и безупречным блюстителем всяческой нравственности. Предположить, что та или иная женщина не обязательно является непогрешимым божеством лишь потому, что родила ребенка, было опасной ересью; упрямый спор на эту тему с далеко идущими выводами заклеймил бы спорщика в глазах Джерри как распутного или безответственного члена общества. И сердце Олсопа навсегда бы ожесточилось против неверного.
Неприязнь его, правда, бывала замаскирована. Внешне, поскольку был умен, однако недостаточно смел, чтобы признаться в неискренности своих чувств, Джерри держался терпимо — его терпимость представляла собой одну из разновидностей доброжелательного «я-понимаю-вашу-точку-зрения-но-давайте-попытаемся-рассмотреть-этот-вопрос-всесторонне» и являлась более нетерпимой, чем любой фанатизм, потому что маскировала непреклонную, неумолимую враждебность, вызванную уязвленной сентиментальностью. Однако втайне неприязнь его бывала злобной, мстительной. Она принимала форму коварных сплетен, слухов, шепотков, колких насмешек под маской простодушия, придирки к какому-то слову, якобы неумышленного искажения смысла сказанного, серьезной и даже почтительной внимательности, неожиданно сменявшейся взрывом громкого, удушливого смеха, который, как могли бы засвидетельствовать все его жертвы, бывал более уничтожительным и неопровержимым, чем любая логика спокойных доводов.
Больше всего на свете Джерри ненавидел несчастья и страдания — как и всякий порядочный человек. Однако ненависть у этого толстяка была до того сильна, что он не мог взглянуть в лицо того, что ненавидел. Поэтому с детства приучился смотреть на жизнь сквозь розовые очки, и вполне естественно, что его упорная, непреклонная ненависть обращалась на все — человека, конфликт, положение, факт или идею, — угрожающее существованию этих очков.
И все же Джералд Олсоп являлся замечательным во многих отношениях человеком. Привлекательнее всего в нем было искреннее, пылкое жизнелюбие. Он в самом прямом смысле слова любил «жизненные блага» — хорошую еду, хорошие беседы, хороший юмор, хорошее общество, хорошие книги, всю здоровую, радостную атмосферу хорошей жизни. Недостатком являлось то, что любил их он слишком сильно и потому не хотел признавать или допускать никаких противоречий, способных испортить наслаждение этими благами. Видимо, он был достаточно умен, чтобы понять, однако слишком сентиментален, чтобы признаться себе, что его наслаждение ими неизмеримо возросло бы от признания элементов противоречия и отрицания даже в том, что касается «жизненных благ».
Поэтому в натуре его не имелось ни единой добродетели — а она была щедро одарена ими, — не подпорченной этим недостатком. К примеру, он искренне и глубоко любил хорошую литературу, обладал блестящим, тонким вкусом; но когда его суждения входили в противоречие с сентиментальностью, сентиментальность одерживала верх. В результате возникал хаос. Джерри не только не смог найти никаких достоинств в книгах великих русских писателей — Толстого, Достоевского, Тургенева, даже Чехова, — он даже не попытался их понять. У него существовало какое-то странное предубеждение против этих авторов; он боялся их. Джерри давным-давно усвоил предрассудок, что в книгах русских писателей царят беспросветный мрак, жестокая трагедия, и со временем стал обосновывать его одной фразой: «нездоровый, извращенный взгляд на жизнь», противопоставляя их тем писателям, которых одобрял, и которые, разумеется, соответственно обладали «более здравым и широким взглядом на вещи».
Из последних он, пожалуй, больше всех любил и ценил Диккенса. Знание книг этого писателя у него было почти энциклопедическим. Он перечитывал их все столько раз и с такой жадностью, что вряд ли во всей громадной, замечательной галерее диккенсовских персонажей был хоть один неприметный, которого он не мог бы сразу вспомнить — не мог бы охарактеризовать тем эпитетом, точно процитировать ту выразительную фразу, которой охарактеризовал его сам Диккенс.
Однако недостаток Олсопа давал себя знать и тут. Хоть Джерри и обладал достаточным умом, знаниями и вкусом, чтобы составить верное и точное суждение о творчестве великого писателя, его сентиментальность все же умудрялась создать совершенно фальшивого, ложного Диккенса, диккенсовский мир, какого никогда не существовало. Сам Диккенс в представлении Джералда был неким грандиозным сверх-мистером Пиквиком, и мир, который он создал в своих книгах, был пиквикским — веселым, забавным, радостным миром таверн и гостиниц, полным вкусной еды и крепкого эля, солнечного света и хорошего настроения, товарищества, любви и дружбы, замечательных комических персонажей и трогательных, иногда смутных чувств, полную картину которого Джерри обрамил выразительной фразой: «более здравый и широкий взгляд на жизнь». То был мир, очень напоминающий много раз виденные рождественские открытки: сверкающий дилижанс, переполненный румяными пассажирами в красных шарфах, подъезжает к увенчанному фронтоном входу веселой гостиницы, их приветствуют хозяин с трубкой в руке и веточки остролиста над боковой дверью.
О другом Диккенсе — более великом — том, который видел так много порока, бедности, страданий и угнетения, питал глубокое сочувствие к страдающим и угнетенным, выражал сильнейшее негодование жестокостью и несправедливостью окружавшей его жизни — Джерри не знал почти ничего, а если и знал, то отказывался видеть это в подлинном свете, отвращался душой, потому что для него это было неприятным и безвкусным, не совпадало с его видением сквозь розовые очки «более здравого и широкого взгляда на вещи».
В результате возникал хаос. Пожалуй, это можно уподобить нескольким ломтикам правды в море черной патоки. Олсоп мог расчувствоваться, обсуждая и оценивая изумительные красоты Джона Китса, Шелли, Шекспира, Чосера и Кристофера Марло; но точно так же мог расчувствоваться и прийти в неистовый восторг, оценивая поразительные красоты Винни-Пуха, Дона Маркиза, виденного накануне вечером фильма и причудливых Ягнят некоего Морли:
— Истинный гений — да-да! — настоящий, волшебный, фантастический гений!
Затем он прочитывал какой-нибудь избранный отрывок, запрокидывал голову так, что в зрачках его затуманенных глаз начинал мерцать свет, и со смехом, похожим на всхлипывание, с благоговением и слащавостью, рвущимися из глубины души, восклицал:
— Господи! Господи — это поистине волшебный гений!
Еще учась на первом курсе, Джерри начал собирать библиотеку. И она представляла собой поразительное олицетворение его разума и вкуса, символ внутреннего хаоса, слипшихся в патоке его умиротворяющей сентиментальности.
В библиотеке было немало хороших книг — тех, что многим нравились, тех, о которых многие слышали и хотели бы прочесть, книг, которые подбирались с незаурядным умом и тонким вкусом. Олсоп запоем читал романы, и его книжные полки даже в том баптистском колледже свидетельствовали о требовательности и пылком интересе к лучшим новинкам. Это было поразительно у столь юного человека в подобном месте.
Однако в библиотеке было и множество макулатуры: большие кипы газет с какой-то понравившейся ему слащавой чепухой; громадные стопы журналов с причудливыми или сентиментальными сочинениями, запавшими ему в душу; сотни газетных вырезок, где были запечатлены особо дорогие для него чувства; и наряду с тем много другого, действительно хорошего, стоящего, раскрывающего путаницу ошеломляющих противоречий — незаурядный ум и способность к проницательным суждениям в море чувствительности.