Иоганнес Бехер - Прощание
— Идиот!
Он быстро зашагал прочь и исчез за углом.
Неумолимо указывал на меня палец: «Такие, как ты!» Он указывал на мой лоб, на самую середину, куда плюнул однажды Гартингер. Он указывал, вдавливаясь в лоб все глубже и глубже. «Хоть рот-то закрой!» И я стиснул зубы, Я выставил вперед руку, словно отгоняя указующий палец. Ксавер указывал пальцем, а потом и Гиасль, — указующий палец следовал за мной и теперь опять указывал на меня. Я тер пятно, появившееся там, куда указывал палец.
Было время, когда я, пожалуй, бог весть что возомнил бы о себе, если бы меня назвали опасным человеком или «гунном». Ввязываясь в какую-нибудь стычку, Фек всегда повторял одну и ту же остроту: «Осторожно! Не прикасаться! Опасно для жизни!» А теперь я стоял пристыженный, мне хотелось броситься за Гартингером вдогонку, но он уже вскочил в трамвай, проходивший по соседней улице.
«Идиот, идиот!» Это написано у меня на лбу. На это указывал палец Гартингера.
И тут я вспомнил, как улыбался Гартингер, когда шел мне навстречу.
Стоило мне вспомнить эту улыбку, и я сам заулыбался, — откуда-то взялась уверенность, что мы встретимся вновь.
«Твоя правда! — обратился я к нему в пространство. — Во мне нет ничего устойчивого. Все под вопросом. Я — вопросительный знак. Так помоги же мне выкарабкаться из этой мерзости!»
Я решил написать Гартингеру. Я не хотел допустить, чтобы нашу следующую встречу опять отравили какие-нибудь мои непредвиденные глупости.
В письме я среди прочего решил написать:
«Но только прошу тебя, Францль, не задирай, пожалуйста, нос. Не разговаривай со мной свысока и не грози мне. А то на меня сразу что-то находит, и я делаюсь не таким, какой я есть, быть может. Не прячь никогда своей улыбки, Францль… Пусть тебя не отпугивают мои глупости… Ведь ты стойкий. Трудно таким, как я. Помнишь, что сказал твой отец… Я не хочу быть „гунном“!». А конец письма был такой:
«Я хочу доискаться настоящей правды, хочу знать все насчет бога, вселенной и прочего. И насчет новой жизни».
Всю дорогу я мысленно разговаривал с Гартингером, и мне казалось, что это он мне посоветовал купить у букиниста Гугендубеля на Шеллингштрассе «Мировые загадки»[10] Эрнста Геккеля. Много лет назад, роясь в отцовском портфеле, я обнаружил такую красненькую книжечку в бумажной обложке, напечатанную в две колонки.
Чтобы читать без помехи, я перед сном ставил будильник на два часа и клал его под подушку. Свечу завешивал со стороны двери полотенцем. Свет наружу не проникал, и ничто не выдало бы меня в случае, если бы отец или мама вздумали пройти в «укромное место». Я усаживался в постели и клал перед собой на одеяло «Мировые загадки». Читая, я попивал холодное какао и ел булочки с маслом, которые каждый вечер контрабандой приносил из кухни к себе в комнату и прятал в потайной ящик. Никто не мешал мне хлюпать и чавкать сколько душе угодно.
И вот однажды ночью случилось так, что я уснул над моей заветной книжкой. Свеча догорела и подпалила полотенце. «Мировые загадки» лежали раскрытыми передо мной, когда, привлеченный запахом гари, отец вошел в комнату.
— Нечего сказать, дожили!.
Подоспевшая мама поторопилась заверить:
— Это у него не от меня!
— Так что же, от меня, по-твоему? Негодяй!
Отец заметил сыр и ливерную колбасу, которые я избрал для сегодняшнего ночного пиршества. От недопитой чашки какао и надкушенной булочки он брезгливо отшатнулся.
— Мне кажется, — сказал он, переведя дух, — что тут устраиваются оргии…
— Он просто проголодался, — взяла меня под защиту мама.
— Проголодался?., Это ты называешь проголодаться? — говорил отец, указывая на сыр, колбасу, булочки и какао. — Да тут целый гастрономический магазин… О, мне это хорошо знакомо из моей практики… Обжорство и пьянство… Страсть к мотовству… Так всегда начинается, а кончается шампанским и толстыми сигарами!
Он потрясал надо мной «Мировыми загадками» и спрашивал:
— Откуда?
Хотя я был в одной рубашке, я гордо заявил:
— Мне эту книгу дал Гартингер.
Мама бросилась вон из комнаты. Со времени бабушкиной смерти она часто спасалась бегством.
— Ну, уж… Дальше идти некуда… С него станется… — запинался отец, не находя слов. — И у тебя хватило наглости возобновить с ним дружбу… Вот погоди, мы сейчас поджарим твоего Гартингера!.. — Отец схватил меня за руку, и я вынужден был в ночной рубахе последовать за ним в кухню.
Он стал возиться у плиты, помешал кочергой тлеющие угли и сунул туда книжку, но она почему-то никак не воспламенялась. Мне хотелось спросить у отца, развеян ли бабушкин прах по ветру, когда и где, исполнена ли ее последняя воля… Тут отец выхватил из плиты книгу и поднес к ней зажженную спичку. Меня вдруг рассмешила вся эта процедура — и то, как я, застигнутый за запретным чтением, стою в ночной рубашке, и то, как отец осторожно, боясь обжечь пальцы, чиркает спичку за спичкой, а книжка все никак не воспламеняется.
— Облей ее спиртом или бензином, тогда она наверняка загорится.
— Помалкивай! Обойдусь без твоих советов, сам знаю, что мне делать. Беспримерная наглость!
Вне себя от бешенства, отец кочергой проталкивал книгу дальше, в глубь топки.
— А она все-таки не горит, папа, ничего не поделаешь.
Отец взмахнул кочергой.
— Молчать! Кому я говорю, черт возьми?
Глядя, как отец орудует кочергой, которую я привык видеть в руках у Христины, я думал, что теперь в нем гораздо больше отцовского, чем в те минуты, когда он сидит за письменным столом; он точно стоял в крестьянской избе и разводил огонь в печи. Вдруг он бросил кочергу, — видно, это занятие показалось ему недостойным его звания, и, кроме того, кочерга пачкала руки.
— Ты похож на угольщика, папа!
— Еще одно слово и… Загорелась, загорелась! — Отец наклонился над пламенем, охватившим «Мировые загадки».
Я пил воду стакан за стаканом, словно вознаграждал себя за всю воду, не выпитую в тот раз, котда меня мучила невыносимая жажда.
— Что ты прилип к крану! Вот наказание! У тебя одни только дурные наклонности.
Я улыбнулся ему в ответ — я утолил жажду. Отец не знал, к чему бы еще придраться. Он обвел взглядом кухню. Посуда, стоявшая навытяжку в кухонном шкафу, ничего, очевидно, не говорила его сердцу, и чисто вымытые окна не удовлетворили его, и белые занавески, и вычищенная плита, и блестящие кастрюли, и табуретки, покрытые голубым лаком, и стоявшее в углу ведро с половой тряпкой, и сверкающий медный кран — все ему претило; он с отвращением переводил взгляд с предмета на предмет. Но не затем, чтобы в приступе бешенства со звоном все расшвырять: на этот раз отец, казалось, хотел эти полезные предметы, добытые «собственными силами», вычеркнуть все до одного из своей жизни как бесполезные.
— Нет, нет, нужны коренные перемены.
Я насторожился.
И отец заговорил о новой жизни. До сих пор ведь он, этот «гунн», хотел, чтобы все оставалось, как было.
Ни одного человека, значит, не удовлетворяет та жизнь, которую он ведет.
Повсюду и везде только и слышишь:
— Нужны перемены, перемены!
Заметив мое удивление, отец отложил кочергу в сторону и, пока мыл руки, несколько раз грозно произнес прокопченным голосом:
— Все переменится! Переменится! Дай только срок!
XXXVIII
Еще одно лето миновало.
— Все еще ни-ни? — юлил вокруг меня Фек. — Да ты просто чудак.
Как только спускались сумерки, по Герцог-Вильгельм-штрассе начинали прохаживаться женщины, они щебетали: «Пойдем со мной», — и стоили один талер.
— Чудак, да ты попробуй!.. В табачной лавочке у Костских ворот это много удобнее, — хочешь, познакомлю… Мне ты, пожалуйста, очки не втирай… От тебя прямо-таки разит целомудрием!
Фек немало открыл мне тайн, когда он — «наконец» — задался целью просветить меня. Днем и ночью в домах, которые так невинно глядят своими окнами на улицу, творятся, неприметно для меня, чудовищные вещи: мужчины и женщины исчезают в подъездах, поднимаются по лестницам, звонят, либо, если женщина прошла вперед, она оставляет дверь полуоткрытой, и вот они уже тискают и мнут друг друга, говорят непристойности и валятся нагишом в постель, а потом моются, приводят в порядок платье и как ни в чем не бывало выходят на улицу. Эта игра завязывается повсюду: на катке, на пляже, в ресторане, в кафе, в трамвае и просто на улице. Уговариваются взглядами; взглядом, объяснял мне Фек, можно раздеть женщину или попросту задрать ей подол. Это проделывается и на скамейках в Английском парке, и в скверах, и на берегу Изара, а поздно ночью, когда улицы пустеют, в первой попавшейся подворотне. Такая таинственная игра никогда не приедается, хоть она очень однообразна и всегда, будь то Эдит, Анна или Луиза, кончается одним и тем же, ею никогда не пресыщаешься, и каждая женщина заново тебя увлекает. Женщины постарше, замужние — самые интересные, они не ломаются, они опытны и изобретательны. Их не стесняет, если мужчина при этом смотрит на них, наоборот: они находят в этом особую прелесть. В сущности, все в мире вертится вокруг этого. И Фек вдавался в подробности, описывая свои последние похождения.