Иоганнес Бехер - Прощание
— Пить! Пить! — молил я.
Мама проснулась и налила мне лимонаду в бумажный стаканчик. Когда я попросил еще, она удивилась:
— Мы, кажется, ничего острого не ели. Не понимаю, отчего у тебя такая жажда.
XXXVII
Я охотно уклонился бы от встречи с Гартингером, но он уже переходил улицу и шел прямо на меня. Вот он шагает мне навстречу. «Францль?» Нет, вряд ли, слишком уж он возмужал, слишком вытянулся, носит длинные брюки, и походка у него какая-то неуклюжая, точно он еще не научился владеть своими длинными ногами и руками. В те немногие секунды, которые еще отделяли меня от него, я с недоумением подумал, как это случилось, что мы так долго не видались с ним… А может быть, он каким-то чудом знает все, что произошло со мной за это время? Откуда он явился?
Я невольно, точно задыхаясь, раскрыл рот и потер себе лоб. Напротив раскинулось садоводство Бухнера, оттуда таращилась на меня пещера. Нет, я не мог отмахнуться от нее; из широко распахнутых ворот с таким скрипом выезжал фургон, что садоводства нельзя было не заметить. Я шел как тогда, мелкими шажками, а Гартингер уже издали крикнул мне:
— Здравствуй!
Если бы время могло начать свой бег сызнова, с той минуты, как мы поссорились, я пожелал бы сейчас: пусть будет все сначала и по-другому, совсем по-новому! Но я все еще задыхался, рот у меня был раскрыт, лоб горел.
Гартингер не переставал улыбаться. Я вспомнил, что он учится слесарному ремеслу, и это придало мне храбрости.
Нерешительно шел я навстречу его улыбке.
Откуда эта улыбка? Может быть, из далекого будущего, из того будущего, в котором уже наступила новая жизнь? Я тут же решил, что расскажу Гартингеру о последней воле бабушки и попрошу обстоятельно разъяснить, что это за «новая жизнь» и почему вокруг нее столько разговоров. Пусть порекомендует мне какую-нибудь книжку, — о государстве будущего, наверное, что-нибудь написано.
Но улыбка Гартингера с каждым его шагом все угасала, и рукой, которой он только что так приветливо махал, он лишь бегло пожал мою. Первая улыбчивая радость встречи, несомненно, уступила место неприятным воспоминаниям. Когда мы сошлись, он смерил меня подозрительным и враждебным взглядом. Видно было, что он раскаивается в своей приветливой улыбке. Я прикрыл рот, как будто подавил зевок.
В ту пору мне часто случалось сказать что-либо такое, в чем я далеко не был убежден, сказать с единственной целью — вызвать на спор других и таким образом лишний раз укрепиться в своей правоте. И мысленно я вел такие споры: то в роли отца рвал и метал против себя, то накидывался на себя в роли Фрейшлага и Фека; во мне сталкивались самые противоречивые мнения и взгляды, так что было трудно решить, кто же в конце концов прав.
Мне хотелось сказать Гартингеру: «Тебе нечего раскаиваться, я теперь совсем другой». Но тут я вспомнил, что эту же фразу сказал мне однажды Фек. Гартингер набросился на меня:
— Если вы будете продолжать в том же духе, это добром не кончится!
«Ты совершенно прав», — следовало бы мне ответить, ведь и я чувствовал то же, что он. Я мог бы даже прибавить: «Но что до меня, то я постараюсь ни в чем таком больше не участвовать и стать хорошим человеком, и ты мне, конечно, поможешь. Я дурно поступал с тобой, прости, Францль!»
Но меня уязвило словечко «вы». Гартингер ставил меня на одну доску с Феком, Фрейшлагом, а может быть, и с отцом, а между тем я немало гордился, что кое в чем разошелся с ними во мнениях. Ну, не возмутительно ли со стороны этого подмастерья броситься ко мне через улицу и, даже не попытавшись узнать, что я теперь собой представляю, так обрушиться на меня!
Задирать нос или читать проповеди — это, если на то пошло, мы сами умеем, так что, пожалуйста, не воображай, что вся правда у тебя в кармане.
И я решил козырнуть своими необыкновенными, припасенными для отца познаниями.
— Знал бы ты, какие я изучаю предметы! Ну-ка, скажи, много ты за всю свою жизнь слыхал про «диатермию» или же про «ессе homo»?[9] Ясно, что в этом ты ни бельмеса не смыслишь. А что такое «паранойя» или «кристаллообразование», а? Эх ты, бахвал, всезнайка!
Нельзя сказать, чтобы мой научный багаж ошеломил Гартингера, скорее его позабавило то, как я старался правильно произнести все эти слова: «диатермия», «ессе homo» и «паранойя».
— Ничуть я не испугался этого твоего «кристаллообразования»; подумаешь, зазубрил несколько умных слов и строит из себя ученого; на такую ученость я плевать хотел, простофиля ты, вот что! Смешон ты мне. И я тебе еще раз говорю, что добром это не кончится, если вы по-прежнему так будете продолжать. Это мое твердое убеждение. И я остаюсь при нем. Так и будет.
У меня руки чесались съездить его разок по физиономии за «простофилю», потому что я не находил спокойного и разумного ответа, а у меня уже вошло в обыкновение пускать в ход кулаки там, где я не мог обойтись словами. Но я быстро сунул руку поглубже в карман, точно это могло удержать ее. Начал шарить там, как будто позванивал монетами.
— Что ж, чем хуже, тем лучше!
Я раздраженно бросил ему эту дурацкую поговорку.
Правда, я тут же смущенно заулыбался. Но слова уже вырвались.
— До чего ты напыщенно, загадочно выражаешься!
Гартингер вызывал меня на крайности, а я этого вовсе не желал. Меня тянуло к Францлю, я мечтал никогда больше не расставаться с ним.
«Не думай, что я это всерьез, не верь ты моей болтовне! — хотелось мне подсказать ему. — Встреча с тобой смутила меня, и я несу всякий вздор».
Но у меня снова вырвалось:
— Вот бы нам войну хорошенькую, очень уж все протухло.
Этот непроизвольный возглас раскрыл мне, как бывало не раз, меня самого. С ужасом прислушался я к тому, что происходило во мне, какие тайные желания бурлили в моей душе! Меня прямо скрючило — так больно мне стало оттого, что я брякнул нечто подобное.
Какой толк, что я хожу в гимназию, а Гартингер учится всего лишь слесарному делу. Гартингер происходил из бедной семьи, и это словно давало ему надо мной огромное преимущество. Мы — Гастли, Феки и Фрейшлаги — понимали, на это у нас ума хватало, что спасти от позора пустоты и невежества может только самоуверенное и наглое поведение. Как часто я, бывало, прибегал к этому способу, стараясь запугать Гартингера, заткнуть ему рот. Если мы не находили аргументов, то мгновенно выдумывали какую-нибудь несусветную чушь вроде пресловутого «потому», на которое нечего и ответить.
Но на этот раз Гартингер не растерялся. На губах его мелькнула ироническая усмешка. Видимо, не желая терять времени на объяснения со мной, он ограничился тем, что сказал:
— Что вы за люди! Что за злобные, гнусные люди! Да и люди ли?! Вы просто опасны… Гунны вы, вот кто!
В его голосе звучало возмущение, и это только сильнее раззадорило меня. Ага, значит, и он, как мой отец, взобрался на кафедру и свысока отчитывает меня! Или, может быть, он из другого ферейна — форма: красные трусы, — и отстаивает честь своего ферейна? Гунны!! Он, кажется, сказал «гунны», я только сейчас спохватился, Кто-то однажды сказал уже это… «гунны»!
— А как же называется твой ферейн, и где у вас происходят тренировки? Мы, гунны, видишь ли, люди высшей породы.
Гартингер постучал пальцем по лбу.
— Идиот!
Он быстро зашагал прочь и исчез за углом.
Неумолимо указывал на меня палец: «Такие, как ты!» Он указывал на мой лоб, на самую середину, куда плюнул однажды Гартингер. Он указывал, вдавливаясь в лоб все глубже и глубже. «Хоть рот-то закрой!» И я стиснул зубы, Я выставил вперед руку, словно отгоняя указующий палец. Ксавер указывал пальцем, а потом и Гиасль, — указующий палец следовал за мной и теперь опять указывал на меня. Я тер пятно, появившееся там, куда указывал палец.
Было время, когда я, пожалуй, бог весть что возомнил бы о себе, если бы меня назвали опасным человеком или «гунном». Ввязываясь в какую-нибудь стычку, Фек всегда повторял одну и ту же остроту: «Осторожно! Не прикасаться! Опасно для жизни!» А теперь я стоял пристыженный, мне хотелось броситься за Гартингером вдогонку, но он уже вскочил в трамвай, проходивший по соседней улице.
«Идиот, идиот!» Это написано у меня на лбу. На это указывал палец Гартингера.
И тут я вспомнил, как улыбался Гартингер, когда шел мне навстречу.
Стоило мне вспомнить эту улыбку, и я сам заулыбался, — откуда-то взялась уверенность, что мы встретимся вновь.
«Твоя правда! — обратился я к нему в пространство. — Во мне нет ничего устойчивого. Все под вопросом. Я — вопросительный знак. Так помоги же мне выкарабкаться из этой мерзости!»
Я решил написать Гартингеру. Я не хотел допустить, чтобы нашу следующую встречу опять отравили какие-нибудь мои непредвиденные глупости.
В письме я среди прочего решил написать:
«Но только прошу тебя, Францль, не задирай, пожалуйста, нос. Не разговаривай со мной свысока и не грози мне. А то на меня сразу что-то находит, и я делаюсь не таким, какой я есть, быть может. Не прячь никогда своей улыбки, Францль… Пусть тебя не отпугивают мои глупости… Ведь ты стойкий. Трудно таким, как я. Помнишь, что сказал твой отец… Я не хочу быть „гунном“!». А конец письма был такой: