Кнут Гамсун - Местечко Сегельфосс
Он никого не топтал, не умел, он не был повелителем. Повелитель? Он даже не мог удержать свое богатство и не всегда умел отвечать сдержанностью на насмешку какого-нибудь рабочего. Вот, разве он не сидит сейчас в своем кабинете и не размышляет об испорченности мира? Все шло хорошо, пока он был королем и сказкой, шло великолепно, все живое склонялось перед ним; а потом пошло скверно. Он родился на острове, он отошел на шаг от крестьянина, принадлежал всего лишь к первому поколению некрестьян – чего же еще можно было от него ждать! И все-таки он был для Сегельфосса сказкой. Он был звездой, сиявшей над сборищем обыкновенных плутов.
Он выходит в столовую и опять возвращается назад, взошел в дверь, прислушиваясь и крадучись, и теперь садится, с таким видом, будто спасен: хозяин дома спасся! И вот мало-помалу на душе у него начинает проясняться, он улыбается. Господи, да есть ли из-за чего печалиться? Строго говоря, разумеется, ему не следовало опять быть таким сумасшедшим, опять таким молодым. Девушки никогда не могут смолчать о том, что делает барин, постоянно спрашивают друг друга: «А с тобой это было? Где? Сколько раз?» Ах, этот Синбад-Мореход, безумец, седой юноша! Не оттого ли фру Иргенс вот уже много лет так трудно залучить в дом горничных? А далеко от здешних мест были страны и берега, цвели кофейные деревья, бананы и сахарный тростник струили аромат, ночи – были для мореходов и безумцев. Были острова с желтыми, черными и белыми женщинами. Если хорошенько все взвесить, ему не следовало так тщательно осматривать лес Виллаца Хольмсена, положительно не следовало, – горные хутора, в сущности, представляют мало привлекательного, если не считать того, что у горничной Марселины там живет молоденькая сестра. Ее отец подвез его именно с горы на телеге; ее отец всегда предлагает подвести его.
Если рабочие на мельнице считают его своей ровней, то они очень ошибаются. Он совсем не то, что они. У него в голове иного идей и великих замыслов. Горные пастбища для тысяч экспортных овец – это только маленькая частичка в длинной веренице мыслей, заканчивающейся фабрикой консервов и флотом для вывоза. Он может провести электричество и построить механический завод. Может пахать паром. Но может заинтересоваться устройством аптеки и книжного магазина в Сегельфоссе и даже открыть мелочную лавку и зарабатывать три тысячи в год и жить припеваючи. Хе-хе, он все может – может воспользоваться глупостью и болтливостью мальчишки Теодора и вдруг выступить в качестве его конкурента! Не удастся один новый способ, он может попробовать другой, поновее, он все может. И не бойся, голубчик Теодор, мы не потревожим тебя в твоей лавочке, живи себе спокойно на своей кочке на радость и гордость своей матери! У вас есть на уме кое-какие другие планчики, один из них мы осуществили вчера, в Тихом океане, вот телеграмма! Военному ведомству понадобилось наше маленькое суденышко, наше чудесное маленькое суденышко «Сова»; «Сова» не стала дожидаться дня, она ушла ночью, ушла в тысячу и одну ночь, нагруженная бриллиантами. «Переправьте ее нам!»
– сказало военное ведомство. Пожалуйста, двести двадцать тысяч! Голубчик Теодор, она стоила нам шестьдесят тысяч! Но сегодня мы немножко жалеем об этой сделке, судно было хорошее и возило бриллианты. Повел его молодой человек, сеньор Феликс, сегодня он командует другим судном, сеньор Феликс – удачливый авантюрист.
Господин Хольменгро совершает новую прогулку в столовую и снова прокрадывается обратно, грудной карман его набит. У матросов бывают такие карманы, когда они сходят с корабля на берег. Наступил вечер, господин Хольменгро смотрит на часы и выходит из дома. На лестнице он сталкивается с дочерью и шутливо говорит:
– Вот счастливая встреча!
– Спасибо, – отвечает она, улыбаясь.
Они всегда добрые приятели и товарищи. И ни он не спросил ее, откуда она пришла, ни она не спросила, куда он идет.
Он пробыл довольно долго на пристани в своей конторе, отдал кое-какие распоряжения и засадил конторщика на экстренную работу, которая займет несколько часов. Между тем ночь потемнела настолько, насколько может потемнеть в это светлое время года, – закоулки и тропинки между сегельфосскими домами виднелись явственно.
Начальник станции Борсен выходит с телеграфа и в медлительной раскачке несет свои плечи по дороге к набережной. Все знали, что этот нерегулярный человек регулярен в одном: аккуратно каждую ночь гуляет. Он думает, философствует, глаза у него открыты, он улыбается какому-нибудь наблюдению, хмурится, услышав шум. Хорошо, что стоит лето, он без пальто, и голова у него, должно быть, занята важными вещами, если он вообще так мало заботится о своем платье. На ходу брюки у него съезжают, материя на них расползается, это плохая материя, у пяток совсем бахрома. Но начальник станции Борсен хорош тем, что не обращает внимания на свои брюки, а когда смотрит на бахрому, говорит, что ноги у него стали чересчур длинны. Вообще, а иногда произносит замечательные сентенции.
Он долго бродит по набережной и досконально знает каждый стоящий там ящик и каждую бочку; вдруг он слышит шум, хмурит брови и идет туда, откуда слышится шум. Ночь тиха, говорят возле одного из домов, возле дома пристанского конторщика, это голос, самого конторщика, он бранится, чем-то раздражен и гонит перед собой человека. Конторщик – самый лучший бас в певческом кружке смотрителя пристани и мог бы говорить гораздо громче, но сейчас он шепчет, шипит:
– Так вот зачем вы дали мне ночную работу, не подлая ли вы после этого свинья! Чего вам здесь надо? Ходите и лавируете под окнами! Но счастье, что Давердана не таковская, она не отопрет. Вот я вас проучу!
Он гонит человека перед собой, продолжая шипеть:
– Что – ах, черт побери! Видал ли кто такую собаку? Чего вы здесь шляетесь и вынюхиваете? По-настоящему следовало бы вас огреть дубиной по загривку!
«Барин и слуга!» – думает Борсен, уходя! Он косится через плечо и видит, как барин упорно старается увильнуть от игры и жалобно ухмыляется. А что же ему и оставалось, как не ухмыляться жалобно? Борсен усердно философствует: он спас бы барина от слуги, если бы была к тому какая-нибудь возможность, и, в сущности, он мог бы сейчас завернуть к Давердане и успокоить ее относительно шума перед ее домом, – тут Борсен улыбается, как будто дофилософствовался до чего-то приятного.
Но в это время преследуемый барин решился: внезапно и словно выбрав место, откуда он больше не нуждается в провожатом, он пригнулся к земле и побежал, через мгновение он уже исчез. Слуга тихонько и безмолвно последовал за ним, вероятно вернулся на пристань к своей работе.
Барин и слуга, ну, да, тысячелетняя история, Борсен не предвидел ей конца и в этом году. Он чувствовал начало в этом простом случае: седеющий безумец на положении вдовца – нет, и фактический вдовец. Когда-то он умел справляться с собой, теперь больше не может. Прислушайтесь к этой гробовой тишине в ночи, она кипит, она безумствует, она такая же, как он. Ничего воровского или подлого, в сущности, тут не было: с чем слуга не может примириться, от того его надо удалить, все просто и грубо, это дерзость без фальши. Но был ли барин дерзок в другом? Наоборот, деликатен, щедр и отзывчив. Философия тут оказывалась бессильна; Борсен прервал самого себя тем, что никто в этом не разберется: ветер дует не по узорам, а между тем он есть; нельзя говорить о чулках цвета грома.
Борсен просидел около часа на телеграфе и привел себя в бодрое и трезвое настроение прежде, чем отправиться на ночную прогулку. Он прошел далеко за театр Теодора, и только потом повернул обратно и зашагал той же дорогой. Он был в хорошем расположении духа и мог отлично рассуждать, Но, подойдя к дому пристанского конторщика, он на минуту смутился, потому что прогнанный барин опять стоял там.
«Он перестал остерегаться, – думает верно Борсен, – в Сегельфоссе ему уже некого остерегаться»!
Черт разберется в этом, но ведь и Борсену тоже нечего было делать нынче ночью у этого дома, тут надо действовать, надо спасать, что можно, прежде всего барина. Не пожелав доброго вечера, без всякого вступления, он подходит прямо к барину и говорит:
– Я позабыл отметить на вашей телеграмме третьего дня, что часы не точно установлены.
Разве это не настоящий удар! Но нет, барин принял его спокойно:
– Вот как, – сказал он.
– Срок для вашего ответа. Под цифрой часов стоял крестик. Это была важная телеграмма, мне следовало бы определенно пометить, что часы подачи в Порто– Рико были неясны.
– Я понял крестик, – сказал барин. Борсен шагнул вперед и сказал решительно:
– Пойдемте вместе несколько шагов! Неверное указание часов может сделать то, что ваш вчерашний ответ получится слишком поздно. Идет война, каждый час имеет значение.
– Я ничего не имею против того, что мой ответ запоздает, – ответил барин.