Тарас Шевченко - Драматические произведения. Повести
— Такие скверные, — прибавил он, — что об них и думать нехорошо, а не то чтобы еще их говорить.
Когда же я ему посулил гривну меди на водку, то он, посмотревши на меня недоверчиво, сказал:
— Уни хушавке мес. По-вашему будет означать, что живой человек без денег — все равно что мертвый.
Настоящая еврейская поговорка.
Вот мы и едем себе тихонько по дорожке между прекраснейшей зелени, освещенной утренним солнцем. Роса уже немного подсохла, и кузнечики начинали в зеленом жите свой шепот, такой тихий, такой мелодический шепот, что если бы меня не укусила муха за нос, то я непременно бы заснул. Согнавши проклятую муху, я невольно взглянул вперед. Боже мой, да откуда же все это взялося? Представьте себе, из зеленой гладкой поверхности, можно сказать, перед самым [носом] выглянули верхушки тополей, потом показалися зеленые маковки верб, потом целый лес разостлался под горою, а за ним во всю долину раскинулося, как белая скатерть, тихое, светлое озеро. Прекрасная, душу радующая картина!
Я растолкал своего товарища и показал ему рукою на великолепный пейзаж.
— Это ферма Антона Адамовича. Мы тут встанем и пойдем через рощу пешком; а он пускай остановится около млына под горою.
Сделавши наставление еврею, мы пошли к роще, но в рощу мы не так легко попали, как думали, потому что она обведена довольно широким рвом, а противоположная сторона рва была защищена живою изгородью, то есть усажена крыжовником.
Взявшись с приятелем под руки (чего я, между прочим, терпеть не могу), мы пошли вдоль изгороди, уставленной высокими роскошными тополями. Из-за тополей кое-где просвечивалась молодая березовая рощица или темнел стройный молодой дубняк; то вдруг стройный ряд тополей прерывался усевшимся над самым рвом старым дубом, протянувшим свои живописные ветви далеко за ров, на самую дорогу.
Пройдя добрые полверсты, мы дошли до угла изгороди и поворотили влево по тропинке, идущей параллельно со рвом под гору. При этом повороте нам открылося во всей красе своей тихое, светлое озеро, окаймленное густым зеленым камышом и раскидистыми огромными вербами. Подойдя к озеру, мне так и хотелося окунуться раза два-три в его прозрачной воде. Но вожатый мой заметил мне довольно основательно, что подобное действие было бы неприлично, тем более что в это время мы подошли к воротам парка, осененным двумя старыми вербами. Мы без труда отворили ворота и вошли в парк. Длинная тенистая дорожка вела к дому, вдали белеющему сквозь ветви. Не доходя до дома, мы в стороне, недалеко от дороги, между деревьями, увидели человеческую фигуру в белой полотняной блузе, в соломенной простой шляпе и с сигарою в [зубах].
— Антону Адамовичу имеем честь кланяться! — закричал мой вожатый.
Фигура в блузе приподняла шляпу и, вынувши сигару изо рта, сказала:
— Добро пожаловать!
Мы подошли друг к другу поближе. Это был сам хозяин парка, или фермы, свежий, коренастый старик самой немецкой физиономии. Я был отрекомендован моим разбитным путеводителем со всеми прилагательными, на что Антон Адамович с добродушной улыбкой протянул мне руку и проговорил:
— Очень рад.
Я со своей стороны проговорил тоже какую-то лаконическую вежливость, и мы вышли снова на дорогу. Не успели мы ступить несколько шагов, как к нам выбежали из-за куста цветущей душистой черемухи две белокурые прекрасные девочки лет по пяти или шести и бросились к Антону Адамовичу, крича:
— А что, испугали, испугали!
Антон Адамович молча указал им рукою на нас, и девочки оставили его и спряталися за куст черемухи.
Тем временем мы вышли на зеленую площадку, примыкающую одной стороной к озеру, а другой к крылечку чистенького беленького домика, кругом усаженного кустами сирени.
Дивное впечатление произвела на меня эта тихая грациозная картина!
Вслед за нами девочки выбежали на лужок, а из дома на крылечко [вышла] молодая, прекрасная собою женщина, с книгою и с зонтиком в руке, и пошла к детям. Это была гувернантка-француженка, как я после узнал.
Мы вошли на крылечко, и хозяин предложил нам отдохнуть в тени, а сам пошел в дом.
Я на досуге залюбовался на детей, играющих на зеленом лужке, и, правду сказать, на стройную, величественную фигуру прекрасной гувернантки, залюбовался до того, что не заметил, как к нам вышла на крылечко сама хозяйка.
Я, поклонившись, извинился в своей рассеянности.
— Ничего, ничего, любуйтесь. У нас, слава богу, есть на что полюбоваться.
И она лукаво улыбнулась и обратилась к моему товарищу. Тот начал было рекомендовать меня, но она ему сказала нецеремонно:
— Не беспокойтесь, мне уже Антон Адамович отрекомендовал. А вы лучше расскажите, каково вы повесе лились на бале.
И приятель мой пустился описывать ей бал, а я тем временем стал рассматривать нецеремонную хозяйку дома.
Это была лет тридцати пяти по крайней мере, прекрасно сохранившаяся брюнетка, с большими выразительными карими глазами, с довольно свежим для ее лет румянцем на полных щеках, со вздернутым носом, с прекрасными белыми крупными зубами и с едва отвисшим подбородком. А в целом она была настоящий тип малороссиянки. Даже голос ее, и особенно произношение, напоминал мне мою землячку, какую-нибудь чиновницу средней руки или высокой руки протопопшу, несмотря на то что она была одета, как настоящая барыня.
— А ну-те вас с вашим балом! — проговорила она скороговоркой, остановилася в дверях, да и затараторила:
— Прошу покорно в покои! Вы хоть из балу сегодня, а, верно, еще чаю не пили. Правду сказать, и мы еще только что поднялися.
Я пошел вслед за хозяйкою, а товарищ мой, как человек, знакомый с местностью, пошел отыскивать еврея и распорядиться насчет помещения.
В первой комнате, довольно большой, встретил нас Антон Адамович, уже не в полотняной блузе, а в сером пальто из летнего трико, и просил меня садиться без церемонии.
— А вы, Марьяна Акимовна, пошлите свою Ярину просить к завтраку Адольфину Францевну с детьми.
На зов Марьяны Акимовны явилась горничная, скромная и миловидная, в деревенском костюме и, получивши приказание от Марьяны Акимовны на чистом малороссийском языке, вышла из комнаты.
Через несколько минут вошла в комнату гувернантка с двумя девочками, а за нею и мой товарищ. И все мы уселись вокруг стола, увенчанного изрядным самоваром. Если бы я не знал, чьи это были дети, то я подумал бы, что Марьяна Акимовна была им настоящая мать, — так мило, так матерински мило она ухаживала за ними. И, к немалому моему удивлению, она, обращаясь к гувернантке, разговаривала с нею по-французски. «Вот тебе и чиновница средней руки! Вот тебе и протопопша высшей руки!» — подумал я. Я был просто очарован Марьяной Акимовной, и если б она обращалась к своей Ярине (кажется, единственной прислуге) хоть на великороссийском диалекте, то я подумал бы, что я имею счастье видеть перед собою по крайней мере графиню или хоть просто даму высшего полета.
Такова сила предубеждения против своего родного наречия.
За чаем я случайно узнал имена двух девочек; одну, кажется старшую (потому что они обе одинакового роста), звали Лизой, а другую Наташей. И так они были похожи одна на другую, что, пересади их с места на место, то и не знал бы, которая из них Лиза, а которая Наташа. А обе они были чрезвычайно похожи на свою милую маменьку.
Хозяйка, между прочим, обратилась ко мне и спросила, понравился ли мне концерт в Дигтярях.
— Ведь уж, верно, там не обошлось без концерта? — прибавила она.
Я отвечал утвердительно.
— А каков виолончелист? Не правда ли, прекрасный?
— Превосходный! — отвечал я.
— Это наш большой приятель, и, кроме того, что он артист превосходный, нужно знать, что он и человек самого нежного, самого благородного сердца. Но что будешь делать? — прибавила она со вздохом.
— Лиза и Наташа плачут, когда не видят его два дня сряду, а про Адольфину Францевну и говорить нечего, — сказала она шутя и поцеловала гувернантку в загоревшуюся щеку, из чего я заметил, что она понимает по-русски.
Мне было чрезвычайно приятно слышать подобный отзыв о человеке, которого я с одного разу полюбил, как что-то близкое моему сердцу.
После чая Антон Адамович обратился к нам и просил в свою хату.
— Я к ним только в гости захожу, а хата моя там, в саду. — И он взялся за свою шляпу. Мы последовали его примеру.
Белая, соломой крытая хата, к которой нас привел Антон Адамович, стояла между фруктовыми деревьями и служила кабинетом Антону Адамовичу и вместе караульней. Чисто немецкая штука.
Хата Антона Адамовича, как вообще малороссийские хаты, разделялася сенями на две половины: собственно на хату с комнатою и на так называемую комору. В коморе, освещенной одним окном, помещалась у него аптека и библиотека, в сенях — лаборатория. Это можно было заключить из стоявшего на широком камине алембика{131}, реторты и стеклянных и глиняных банок. Стены светлицы, или кабинета, были украшены луками, стрелами, томагауками и другими орудиями дикарей, что и свидетельствовало о кругосветном странствовании Антона Адамовича.