Юзеф Крашевский - Роман без названия
Павел был один, ждал его с недовольным лицом.
— Послушай, — укоризненно заговорил Щерба, — ты от меня что-то скрываешь, ты не случайно не можешь расстаться с этим домом, я же знаю, ты даешь уроки дочке Давида, я как-то видел ее через окно, на редкость красивая девчушка. Ты что же, с ума сошел? Неужто в нее влюбился?
Стась весь вспыхнул.
— Ты меня знаешь, — продолжал Павел, — я, хотя сам молод, не похвалю подлость, совершенную ради минутного удовольствия. К чему это тебя приведет? Либо поступишь бесчестно, либо страдать будешь! Она твоей никогда не станет, зачем же все больше вязнуть в болоте. Могу признаться, что именно поэтому нашел тебе урок у пани Дормунд и торопил согласиться, — я уже тут всякое думал.
— И зря думал, — спокойно возразил Стась. — Сара действительно прекрасна, так прекрасна, как Эсфирь, которая свела с ума Артаксеркса[67], она краше другой Эсфири нашего польского Артаксеркса[68], но я помню о долге, я не дам сердцу увлечь себя против велений совести.
— Ты любишь Сару?
— Нет, — промолвил Станислав, но тут же сам усомнился в своем ответе.
— Боюсь, ты себя обманываешь. Почему же тебе так трудно от нее оторваться?
— Не знаю, — совершенно искренне признался Шарский, опускаясь на кушетку, — у меня к ней чувство, которое я назвать не умею и не смею. Тут и жалость, и восхищение, нежность, благодарность…
— Благодарность? За что? За что благодарность? — всполошился Щерба.
— Ах, ничего ты не знаешь! — со слезами на глазах воскликнул Шарский. — Ничего-то ты не знаешь. Она вовсе не такое существо, какое ты можешь вообразить, судя по ее отцу, матери и фамилии, это сердце идеальное, как ее лицо, которое ты видел. Павел улыбнулся.
— Идеалы, — сказал он, — ты прибереги для поэзии, в жизни мы их не встречаем! Есть идеалы на пять минут, на четверть часа, на полчаса, на неделю, на полгода, но я не знаю таких идеалов, чары которых не рассеяло бы, не развеяло более близкое знакомство и повседневное общение. На каждом есть земное пятнышко! Что мы, как не бледные тени вечных прототипов, которые так изумительно угадал старик Платон! В руках природы, лепящей нас из грязи, божественная форма искажается, есть, конечно, экземпляры получше и похуже, но совершенных, увы, не бывает… Идеалов нет, они существуют лишь в наших грезах, в воспоминаниях об ином мире, которые нам оставили небеса и руки Творца.
— Ты просто жесток, — возразил Станислав, — ты весь во власти своей математически-медицинской прозы, которая заставляет тебя видеть все в каком-то однотонно сером цвете. Нет, ты послушай, послушай! Я Саре никогда и двух слов не сказал о каких-то своих чувствах, никогда из ее уст не слышал иных ответов, кроме как на сухие вопросы по учебным предметам… а сегодня… сегодня я увидел на ее глазах слезы.
— Готов упасть на колени перед слезами, всякая слеза священна, но что на этом можно построить? — спросил Щерба. — Клянусь богом! Итак, уже дошло до слез! Станислав, умоляю тебя, спасайся бегством от бесчестья!
— Позволь еще одно слово, — серьезно молвил Станислав, — Ты ведь знаешь мою жизнь? Знаешь, в какой нищете я живу, хотя и не жалуюсь, но нет, ты не знаешь, не подозреваешь даже половины того, что я перенес, я сознательно это скрывал. И вот я давно уже стал замечать в своей каморке следы чьей-то заботливой руки, вначале я думал, что это мне привиделось. По вечерам я находил наполненным кувшин, с которым я хожу по воду, на полу лежали будто случайно оброненные яблоки, а не то среди книг оказывались мелкие деньги. Очевидно, кто-то пытался облегчить мне бремя нужды, стараясь, чтобы я этого даже не заметил. Особенно привлек мое внимание кувшин, я спрятался, выследил и со слезами увидел, как это балованное дитя, полагая, что меня нет дома, само тащило на чердак воду для меня, эту тайную милостыню! А теперь скажи, положа руку на сердце, не больно ли было бы тебе огорчить такую добрую душу?
Щерба молчал, хмурил брови, пытаясь за показной суровостью скрыть чувство умиления.
— Сегодня, — заключил Стась, — когда я сказал, что покидаю их дом, она не ответила на это ни слова, но на ее лице я увидел два ручейка слез, так она и убежала.
— Ах, как скверно! Очень скверно! Это вот хуже всего! — проговорил наконец Павел. — Надо бежать. Чем же это кончится?
— Я им пообещал, что, хотя и перееду, занятий не прекращу.
— Вот как? И каждый день будешь мчаться с Лоточка на Немецкую улицу? Сумасшедший! Все же это лучше, чем там жить. Завтра, завтра же ты должен перебраться к пани Дормунд. Будешь тосковать, и она там по тебе всплакнет… Но время, о, время…
— Принесет забвение, — грустно закончил Станислав. — Забвение! — повторил он и медленно направился к выходу.
Когда, воротясь в свою каморку, он зажег свечу, чтобы закончить укладываться, то с изумлением заметил на столе, на томике стихов, несколько дней назад исчезнувшем, который он как раз искал, золотые часики. Они лежали на четвертушке плотной бумаги, на которой были начертаны всего два слова: «От Сары».
На другой день, когда нанятый Станиславом еврей-извозчик приехал за жалкими его пожитками и увязанными в пачки книгами, студент вышел на улицу и увидел на рыльце у входной двери Сару — она стояла, притаясь у стены, и будто ждала его, чтобы попрощаться. Стась подошел, держа в руке ее подарок, то ничего не сумел сказать, и у нее тоже не нашлось слов, лишь посмотрела на него так выразительно, так проникновенно, точно хотела влить в свой взгляд всю силу чувства, взывавшего к нему с мольбой. И, как вчера, из этой пары дивных глаз струились две слезы, две капли живой воды!
Но в этот миг из дому выбежал старый Абрам, долго вынужденный таить свою ненависть к «гою», — был он без туфель, без верхней одежды, в одном кафтане, седая борода торчала клочьями. Увидев его, внучка только ахнула и исчезла.
Абрам сперва тоже ничего не говорил, но по сжатым его губам, горящим глазам и стиснутому кулаку было видно, что проклятья рвутся из его груди.
— Иди на погибель, собачий сын, — забормотал он. — иди прочь из дома Израиля, пусть будут тебе спутниками «клиппесы»! Мы выметем сор после тебя и сотрем следы нечистых твоих ног…
Тут в воротах появился Давид, направлявшийся в свой магазин, и старик, который питал к сыну уважение и побаивался его, мигом скрылся в доме. Станислав побрел за повозкой на Лоточек.
Непросто новому человеку привыкнуть к семье, навязанной ему судьбою, — надо одергивать себя, присматриваться, привыкать, стараться понять, полюбить… а главное — забыть о прошлом. Впрочем, Станиславу это оказалось не так уж сложно, потому что у пани Дормунд ему в чем-то было лучше, нежели в чердачной келье. А все же и прежнего своего жилья ему было искренне жаль — там у него были полная свобода, покой, здесь же почти все его время отнимали Каролек или его мать.
Каролек был мальчик избалованный, но в меру, скорее изнеженный матерью и приученный к тому, что ему ни в чем нет отказа, однако у него было понятие о долге и почтение к матери, любившей его до безумия. Каждый час ее жизни был посвящен ненаглядному сыночку, и если она не могла находиться подле него, то все равно лишь о нем думала — с ним вместе она сидела за учебниками, вечером не отходила от него, пока в постели не укроет, не подоткнет одеяло и не благословит на ночь. Она первая входила в его спаленку, едва он откроет глаза, и, когда он возвращался из школы, встречала его на крыльце, обнимала, целовала, будто из дальнего путешествия. А стоило ему задержаться чуть подольше — сколько было тревог, страхов, самых ужасных предположений!
Каролек на материнскую любовь отвечал нежной привязанностью и, понимая, что он ее единственная надежда, трудился, как его ни удерживали, сверх сил, чтобы будущее принесло облегчение, больше для нее, чем для себя. Бывало, после того как мать погасит свечу и заставит его лечь, он потихоньку вставал ночью и принимался что-то учить в постели, но так, чтобы не разбудить спавшую в соседней комнате мать.
Эти трогательные отношения покорили сердце Станислава, хотя вначале ему не удавалось исполнять все требования пани Дормунд, не устававшей восхищаться своим кумиром и желавшей, чтобы все перед ним преклонялись. Как мы уже упоминали, семейство состояло из них двоих и старой Марты, верной служанки, которая провела в доме много лет, вечно на всех ворчала, но работала за четверых. Она также обожала Каролека, хотя при случае ему, как и всем, доставалось от нее. Мальчику частенько приходилось выслушивать ворчанье, упреки, предостережения и нескончаемые монологи старой Марты, которая если уж начнет свою проповедь, то, пока до конца не выговорится, ее не остановишь. Вряд ли сама пани Дормунд так пристально и зорко присматривалась к новому жильцу, как она, — Марта через щелку подглядывала за ним из соседней комнаты, а когда что-нибудь ему приносила, то не уходила долго, наблюдая бесцеремонно за его лицом, за каждым движением и стараясь вызвать на разговор.