Джузеппе Томази ди Лампедуза - Леопард
Теперь Танкреди шел двадцать первый год, и он премило развлекался на деньги, которые опекун, не жалея, выдавал ему из собственного кармана. «Кто знает, что сейчас вытворяет этот мальчишка», — думал князь, покуда коляска катила вдоль виллы Фальконери. В наступавшей темноте каскады цветов бугенвиллий, рвавшихся за изгородь, подобно шелковым занавесям, придавали дому излишне праздничный вид. «Кто знает, что он сейчас вытворяет».
Король Фердинанд, конечно, дурно поступил, заговорив с ним о плохих знакомствах мальчика, но, по существу, король прав. Попав в сети к приятелям игрокам и к женщинам, про которых в те времена говорили, что они «не умеют себя вести», Танкреди покорял их своей привлекательностью. Однако это не мешало ему открыто проявлять симпатии к «секте» и поддерживать сношения с тайным Национальным комитетом, быть может, даже брать оттуда деньги, так же, впрочем, как он брал их из королевской казны.
После событий Четвертого апреля князю всеми правдами и неправдами надо было выручать мальчика из нависшей над ним беды; пришлось наносить визиты и скептику Кастельчикала и подчеркнуто вежливому Манискалко. Нехорошо все это, конечно, но дядя никогда ни в чем не обвинял Танкреди: во всем повинно время, вот эти бестолковые времена, когда юноша из хорошей семьи не может сыграть партию в «фараон», не натолкнувшись при этом на компрометирующие личности. Плохие времена!
— Плохие времена, ваше превосходительство. — Голос падре Пирроне прозвучал, как эхо его собственных мыслей. Забившись в уголок коляски, прижатый грузным телом князя, подавленный его самодурством, отец иезуит страдал душой и телом, но, будучи человеком незаурядным, умел переносить собственные мимолетные муки в непреходящий мир истории. — Взгляните, ваше превосходительство, — указал он пальцем на обрывистые холмы вблизи Золотого ущелья, которые еще можно было различить в гаснущих лучах солнца. На склонах и на вершинах пылали десятки огней — то были костры, которые отряды мятежников Зажигали еженощно, как бы в знак молчаливой угрозы Этому граду короля и монахов. Они походили на пламя свечи, зажженной в комнате безнадежно больного в его последнюю ночь.
— Вижу, падре Пирроне, вижу. — И он подумал, что Танкреди, быть может, сейчас хлопочет у одного из этих злобных костров, подкладывая туда своими аристократическими руками сучья, которые как раз — и горят для того, чтоб опалить эти руки. «Должно быть, я и в самом деле прекрасный опекун, раз мой питомец готов совершить любую глупость, какая взбредет ему в голову».
Дорога слегка спускалась, и можно было различить очертания города, погруженного во тьму. Низкие, лепившиеся друг к другу дома Палермо, казалось, были подавлены беспредельной громадой монастырей, А их здесь десятки, и все они огромные, плотно прижавшиеся друг к другу, монастыри мужские и женские, монастыри богатые и бедные, монастыри для благородных и для простонародья, монастыри иезуитов, бенедиктинцев, францисканцев, капуцинов, кармелитов, августинцев… Ввысь подымались расплывчатые очертания их голых куполов, похожих на высохшие груди без молока; но именно они, эти монастыри, и придавали городу столь мрачный вид, определяли весь его облик, служили ему украшением и вместе с тем несли в себе то ощущение смерти, рассеять которое и исступленному сицилийскому солнцу было невмочь.
Но в этот час, когда ночь уже почти опустилась, монастыри деспотически главенствовали над всем. На самом деле против них направлены костры, зажженные в горах людьми, весьма схожими с теми, кто жил в монастырях, такими же, как они, фанатичными, такими же, как они, замкнутыми и такими же, как они, жадными до власти, которая, согласно обычаю, означала праздность.
Об этом думал князь, покуда гнедые рысью бежали с горы; мысли эти противоречили его истинной природе; их породила тревога за судьбу Танкреди и чувственность, вынудившая его восставать против тех ограничений, которые воплощали монастыри.
Дорога теперь шла мимо цветущих апельсиновых рощ, и свадебные аромат их цветов растворял все вокруг, как ночь в полнолуние растворяет любой пейзаж; запах конского пота, запах кожаных сидений коляски, запах князя и запах иезуита — все поглощал этот аромат обещанного исламом рая, аромат гурий и плотских наслаждений.
Падре Пирроне тоже был растроган.
— Сколь прекрасна была бы, ваше превосходительство, эта страна, если б…
«Если б в ней не было столько иезуитов», — подумал князь, чьи предвкушения сладчайших удовольствий были прерваны голосом священника. Но тут же он раскаялся в своей невысказанной грубости и хлопнул огромной ручищей по треуголке старого друга.
У въезда в предместье, у самой виллы Айрольди, патруль остановил коляску. Чьи-то голоса с апулийским, с неаполитанским акцентом закричали: «Стой!» Огромные штыки сверкнули при колеблющемся свете фонаря; но унтер-офицер тотчас же узнал князя, спокойно сидевшего с цилиндром на коленях.
— Простите, ваше превосходительство, проезжайте.
И даже усадил на козлы солдата, чтоб не тревожили на других заставах.
Отяжелевшая коляска двигалась медленно, она обогнула виллу Ранкибиле, проехала мимо Торрерозе и огородов Виллафраяка, вступила в город через ворота Макуеда.
В кафе «Ромерес» и «Четыре уголка Кампаньи» офицеры гвардейских отрядов хохотали и лакомились холодным кофе с мороженым в огромных бокалах. Но это был единственный признак жизни в городе: улицы пустынны, слышны лишь мерные шаги патрулей, обходящих город. На груди у солдат белые ремни крест-накрест. По обеим сторонам сплошные низкие громады монастырей — Бадиа Дель Мойте, Стиммате, Крочифери, Театини; подобные толстокожим чудовищам, черные как смола, они погружены в сон, напоминающий небытие.
— Через два часа я заеду за вами, падре Пирроне. Желаю славно помолиться.
И бедняга Пирроне смущенно стучал в ворота монастыря, в то время как коляска углублялась в переулки.
Оставив экипаж возле своего городского замка, князь пошел дальше пешком. Путь был недолог, но квартал пользовался дурной славой. Из низеньких домишек выходили с повеселевшими глазами солдаты; они были в полной форме, все ясно говорило о том, что они отстали от своих частей, стоящих на площади; цветы базилики на шатких балконах домишек объясняли легкость, с которой солдаты туда проникали. Мрачного вида парни в широких штанах переругивались друг с другом, как переругиваются взбешенные чем-то сицилийцы. Издалека доносилось эхо случайных ружейных выстрелов нервничающих часовых. Дальше дорога шла мимо Калы; в старом рыбацком порту на воде покачивались полусгнившие лодки, своим тоскливым видом напоминавшие шелудивых псов.
— Я грешник, знаю, грешу вдвойне — перед божественным законом и перед человеческой привязанностью Стеллы. В этом нет сомнений, завтра исповедаюсь падре Пирроне. — Князь улыбнулся, подумав, что это, быть может, излишне: иезуит и так очень хорошо осведомлен о его сегодняшних проделках. Но дух ухищренья снова одолел его. — Грешу, поистине грешу, но ведь грешу, чтоб не совершить большего греха, чтоб наконец успокоиться, чтоб вырвать из тела своего эту занозу и не дать себя вовлечь в еще худшую беду. Господу Богу это известно. — Волна нежности к самому себе нахлынула на него. — Я бедный, слабый человек, — думал он, а его могучие ноги безжалостно топтали булыжник мостовой. — Я слаб, и никто меня не поддерживает. Стелла! Легко сказать! Господь знает, любил ли я ее: мне было двадцать, когда мы поженились. Слишком большую волю она теперь забрала, к тому же постарела. Ощущение собственной слабости прошло. Я еще полон сил; как же мне довольствоваться женщиной, которая в постели крестится перед каждым объятием, а потом, в минуты наивысшего волнения, только и знает, что повторять «Иезус Мария»! Когда мы поженились, когда ей было шестнадцать, меня все это трогало; но теперь… семь детей я прижил с ней, семь, а я ни разу не видел ее прелестей. Ну, справедливо ли это? — Он готов был закричать, возбужденный необычайной жалостью к себе: — Это справедливо? Я спрашиваю всех? — И, обращаясь к портику Катены, воскликнул: — Она и есть грешница!
Это открытие утешило его, и он уверенно постучал в дверь Марианнины.
Два часа спустя он уже возвращался обратно в своей коляске вместе с падре Пирроне. Священник был взволнован: собратья ознакомили его с политической обстановкой, которая была гораздо напряженнее, чем казалось в тиши уединенной виллы Салина. Опасались высадки пьемонтцев в южной части острова, со стороны Шиакка, власти обнаружили в народе глухое брожение; городской сброд ждет первого признака слабости в верхах, чтобы заняться грабежом и насилием. Отцы иезуиты встревожены, старейшие из них вечерним пакетботом отбыли в Неаполь вместе с документами монастыря. «Да защитит нас господь, и да пощадит он это христианнейшее королевство».