Григорий Медынский - Честь
– Грехи!
С каким бы удовольствием Нина Павловна послушала сейчас колкие нотации брата Романа, но он был далеко, и письмо, которое он наконец прислал, никаких нотаций не содержало. Наоборот, оно было очень теплое, с участливой припиской Лизы и немного грустное.
«Это, конечно, несчастье для всех – и для него, и для тебя, и для всех нас. Недорабатываем мы чего-то! Ох как недорабатываем!»
Но за видимой мягкостью тона Нина Павловна слышала упреки, которые бросал ей Роман раньше: «Неправда жизни! Фальшь! А жизненная неправда разлагает, она растлевает душу».
Но сейчас Роман спрашивал, чем он может помочь сестре в таком тяжелом ее положении, и обещал, если нужно, приехать и помочь. Работай, Роман, делай свое главное, большое дело, а уж мы тут как-нибудь.
Советоваться с Яковом Борисовичем никак не хотелось, и он тоже молчал, зато неожиданно, совсем неожиданно приехал первый муж. О случившемся ему написала, оказывается, бабушка, и он бросил все, пошел даже на размолвку с женой и приехал. Нина Павловна была очень тронута этим, и они пережили несколько теплых минут, грустных, но по-человечески теплых.
Пусть лицо дорогого когда-то человека перепахано морщинами – ранними что-то морщинами! Пусть и она, конечно, не та, другая, пусть легла между ними непроходимая уже грань, но что было, то было: и радость, и счастье, я высокий трепет души, чистый до звона, и внешняя полнота жизни, и солнце! И не хотелось уже ни вспоминать того, что произошло впоследствии, ни сводить запоздалых счетов, просто было бесконечно жаль ту промелькнувшую пору, и звенящую чистоту души, и чувство, которое не вернется, но которое было и которое они не сумели сберечь.
Теперь эти близкие когда-то люди говорили уже не о себе, они говорили о сыне, о всех последующих, поздних ошибках, но за всем этим стояло сознание той, первой, большой и, может быть, самой главной ошибки – ошибки в любви. А очевидно, это совсем не так просто – любить. Нужно уметь любить, а любя, мучаясь и ошибаясь, нельзя забывать о ребенке, которого принесла любовь. Но что значат теперь эти думы, это – лирика!
За лирикой пошла проза – адвокат и деньги, много других практических вопросов, и бывшие супруги расстались – дороги у них все-таки были разные.
А потом раздается нерешительный звонок, и в дверях появляется Прасковья Петровна.
– Я, может быть, не вовремя?
– Что вы, Прасковья Петровна! Голубушка!
– Я к вам как мать к матери, как человек… и как учительница!
Они обнялись и заплакали, и то, что вспомнили они и вместе пережили в эту минуту, было важнее всех бесед в разговоров.
– Я не нахожу себе места, – сказала наконец Прасковья Петровна, когда пришла пора бесед и разговоров. – Ведь я тоже что-то недоделала, что-то недоглядела. Правда, пришел он ко мне на изломе. Чего я за несколько месяцев могла добиться? А что-то могла! Должна была сделать, а не сумела… Упустили мы с вами мальчишку…
А вот приходит письмо-треуголочка. Антона перевели в тюрьму, и он оттуда пишет свое первое письмо: «Мама! Ты не расстраивайся, старайся обо мне забыть, так как я совершил нехорошие дела. Мама, если ты придешь на суд, то не плачь, меня нечего жалеть. Я сам до этого дошел и сам должен отвечать за все. Мама! Если судьи меня на суде поймут, я стану честным человеком, а если не поймут, то мы с тобой больше не увидимся».
А потом, очевидно после больших колебаний, было приписано: «Звонила ли тебе Марина?»
Охватив голову руками, Нина Павловна ходит по комнате, как в клетке. Она только теперь поняла, что самое дорогое, единственное, что дала ей жизнь, – это Тоник, сын, какой бы он ни был. И в том, что произошло, во всей этом ужасе виноват не он.
«Нет, нет! Виновата я! Я! Для чего я жила? Для кого я жила? Это расплата за мою жизнь, это расплата за мое отношение к сыну. Это расплата!»
Бессонные ночи и полные тревожных хлопот дни. В этих хлопотах приходилось встречаться с другими родителями, товарищами по несчастью – хлопотали вместе, думали вместе, плакали вместе и расставались хорошими знакомыми и даже друзьями, спаянными единством забот и дум.
С фамилией Валовой у Нины Павловны связаны были очень неприятные воспоминания. Это он, Валовой, приходил тогда в таком отвратительном виде, это именно его Антон пошел провожать, бросив праздничный обед, а она выслеживала их, прячась за уступами домов. И куда они пошли тогда и о чем толковали, и не с этого ли все началось? Одним словом, Валового Нина Павловна считала одним из развратителей ее Тоника и к его матери заочно чувствовала самую глубокую неприязнь.
С такой неприязнью она и поздоровалась с нею, когда та, остановившись в дверях, назвала свою фамилию. Это была женщина с энергичным, скуластым лицом и таким же энергичным прищуром глаз. Одета она была в строгое темно-синее платье с белым кружевным воротничком.
«На учительницу похожа!» – подумала Нина Павловна.
А Серафима Андреевна и в самом деле была учительница в школе рабочей молодежи. Она, в свою очередь, считала Антона Шелестова совратителем своего Олега, а потому разговор у них сначала не клеился, но потом наладился и затянулся до поздней ночи. Горе сближает!
И в этом разговоре Серафима Андреевна сказала, что делом их ребят заинтересовался какой-то не то корреспондент, не то писатель и ходит по домам и что-то выспрашивает и беседует со всеми родителями.
– Вот это я не люблю, всех этих фельетонщиков, – сказала Нина Павловна. – Лезут в чужую жизнь, копаются, а потом что-нибудь переврут и ославят на весь мир! И что ему надо?.. Не люблю!
Поэтому она довольно холодно ответила, когда раздался телефонный звонок и кто-то, назвавшись писателем Шанским, попросил разрешения зайти и поговорить о заинтересовавшем его деле группы подростков. И, точно предчувствуя или зная наперед ее сомнения, голос в трубке мягко сказал:
– Вы не беспокойтесь. Это не корреспондентский налет, не погоня за эффектными происшествиями, это желание понять и разобраться. По-моему, это наше общее желание!
Нина Павловна замялась. Фамилию Шанского она слышала, хотя книг его, кажется, не читала. К тому же голос и тон, которым говорил писатель, чем-то подкупил ее, и отказать она не решилась.
Это смутное впечатление подтвердилось, когда писатель пришел и поздоровался и еще раз извинился – скромный, немного застенчивый и даже как будто бы флегматичный. Так же застенчиво и флегматично, несколько сбивчиво он еще раз объяснил цель своего посещения, и Нине Павловне показалось сначала, что он сам не знает, что ему надо. Но это только показалось, потому что когда завязался разговор, то в спокойном, внимательном взгляде писателя вдруг зажегся, наоборот, очень беспокойный огонек, зажегся и, разгораясь с каждой фразой, с каждым новым вопросом, уже не потухал, превращаясь в огонь большого и ненасытного интереса, – не было, кажется, вопроса и не было стороны жизни, которая не интересовала бы этого дотошного человека, хотя порой, казалось, они не имели никакого отношения к происшествию с Антоном. А то вдруг он сам бросит какое-нибудь замечание или разразится целой тирадой, и тогда окажется, что он совсем не флегматик, а очень горячий, чересчур, может быть, горячий человек, болеющий о трудных и нерешенных вопросах.
И Нина Павловна сама удивлялась потом, как могла она колебаться? Как можно было остерегаться того, кто по самому назначению своему является другом людей? Почему не подумать вместе о том, о чем в одиночку думаешь и день и ночь, чем сама мучаешься и болеешь? Захотелось поделиться с ним, и посоветоваться, и излить душу, и они просидели и проговорили целый вечер, и Нина Павловна, не таясь, рассказала ему всю свою жизнь.
33
С большими сомнениями и внутренним трепетом приступил писатель Шанский к этой своей новой теме.
Возникла она как будто бы неожиданно, из откровенного письма-исповеди, которое ему случайно пришлось прочитать в одной редакции. Писал человек, который, пройдя через большие ошибки и скамью подсудимых, попал в Воркуту в заключение, строил там шахту, добывал уголь, а потом за свой честный труд был амнистирован. Но, получив свободу, по собственной воле остался жить в Воркуте. И вот, много передумав и перечувствовав, он написал письмо, большое письмо на нескольких страницах о всей своей жизни и ошибках своих и прислал в редакцию с просьбой напечатать – «чтобы другим было неповадно».
Как электрический ток, потрясло писателя Шанского это письмо – настолько сложен был клубок проблем, которые переплетались здесь, и так интересен: «Вот тема!» Но, возникнув, она тут же испугала его: «Как можно? Такая тема! Да разве я сумею? Разве я смогу?» Больше года отмахивался он от нее, как от надоедливого комара, а она знай себе жужжит, и жужжит, и вьется вокруг, и не дает ни покоя, ни возможности заняться другим.
И «дожужжала»! Она захватила его и уже больше не выпускала, она повела его в жизнь, в самые глубокие глубины ее, она ставила перед ним вопросы, которые вскипали и сталкивались, как атомы, и, сталкиваясь, порождали новые вопросы и неожиданную, не по возрасту энергию, на которую он даже не считал себя способным.