Сэмюэль Беккет - Мечты о женщинах, красивых и так себе
И так поглощены они были этой милой беседой, что не заметили отжурчавших мимо них часов, а берег тем временем стал темным и холодным. Он, в ошеломлении заметив (ведь она, как женщина Испании, с удовольствием просидела бы здесь до рассветных коров), как вечереющий день лишает их убежища, напыщенно сказал:
— Прежде чем мы поднимемся, чтобы уйти, ведь волей-неволей нам пора уходить и навсегда проститься с этим счастливым днем, позволь поинтересоваться, знакома ли ты с… девушкой по имени Фрика?
— Шустрая кобылка, — ответила Альба, — с недовольным видом приводя себя в порядок, — слишком шустрая, на мой грешный вкус. Ты, я вижу, очень спешишь.
— Но ведь падет черная ночь, — воскликнул он, — а мы не будем знать, где мы.
— Ну и что? — сказала Альба. — Мы что, птицы?
— Фрика… — Он в нерешительности вызвал образ Фрики.
— Сделала предложение, — предположила Альба.
— Ах, — сказал он, — предложила сжечь себя на жертвенном костре, эта резвая сучка, прерафаэлитская отрыжка. Мне она предложения не делала.
— Что тогда?
— Она пригласила меня на вечер…
— Ну и?
— Она сказала, что пригласила и тебя.
Альба понятия не имела, о чем он говорит.
— Нет нужды говорить, — сказал он без нужды, — меня там не будет.
Господи Боже, подумала она, уж наверное, не будет.
Она действительно растерялась. Она умоляла его объяснить ей, желательно так кратко, как только возможно, какое все это имеет значение, то есть просила его снять тяжесть с сердца и еще просила быстро помочь ей встать с песка, коль скоро им, по-видимому, пора уходить.
— Если ты пойдешь, — сказал он, чуть склоняясь к ней, — это придаст приглашению несколько иной характер.
Ага! Вот он как заговорил!
— Ага! — Она захлопала в ладоши как ребенок — Ага! Его великое алчное дикое свободное человеческое сердце!
Тут Белаква остолбенел.
— Вот необыкновенная девушка! — вскричал он. — Ты о чем? Великое, алчное.
Она сказала ему, что, если уж он выразил сожаление о том, что не сможет прийти, негоже поворачивать вспять и говорить, как приятно ему было принять приглашение.
— Я нырнул, — сказал он, — в спасительную слякоть, но дверь оставил открытой.
Она увещевала Белакву побыстрее ее захлопнуть, желательно с грохотом.
— Ах.
— Я пойду туда и буду королевой бала. А как я могу быть королевой бала, когда там, в неприметном черном уголке, будешь сидеть ты и оплакивать свою шелуху? — Пусть понимает, как хочет.
— Королевой бала?
— Бала, — сказала она, — и вечера. Что еще?
— Где-то, — сказал Белаква, нимало не смущенный жестокой насмешкой, — на задворках моего сознания бродила мысль о том, что, если ты там будешь, мы могли бы посидеть вместе в сокровенной тени винной чаши. Они говорили, что будет вино. На этот час, — горестно добавил он, — они успели сообщить, что будет вино и ты.
Тут вдруг она стала белой и неподвижной, как Гермиона.[454] Сейчас она сделает решительное заявление.
— Я ненавижу Омара,[455] — сказала она, — и твою фальшивую полутень. Неужто нам мало тени на этом гнилом острове? Хватит с нас волокущих телегу судьбы сумеречных королев Дейрдре и Кэтлин,[456] изливающихся потоками сестринской любви. Хватит поблекших понтификов хиарино — скуриссимо. Мгла, — она презрительно улыбнулась, — по дороге ИЗ узкой долины, и снова мгла по дороге ВНИЗ в долину… Вверх, вниз, поворот на месте… Merde. Дай мне полуденного света. Дай мне Расина.
— Угощайся, — сказал он, и она чуть оттаяла, заметив в нем признаки досады. — Но Расин — сплошные сумерки.
— Сплошное сияние.
— Ну, не важно. — Слишком поздно было в этом разбираться. — Насколько я понимаю, ты там будешь.
— Ты правильно понимаешь: я буду там в самом ярком из моих алых платьев.
Здесь завершается эпизод на Силвер-стренде, и нам остается только добавить, что, во-первых, завязавшиеся тем днем со столь добрыми предзнаменованиями романтические отношения, хотя им так и не суждено было перерасти в любовный шторм, быстро развивались, но не там, на берегу, а в других местах, в разных частях мглистого города, развивались весь вечер и всю последовавшую ночь до утра, впрочем, без каких-либо взаимных обязательств; и, во-вторых, что в ту самую минуту, как они бесцеремонно обернулись к морю (его в этот раз мы решили оставить без эпитета) спиной, как только они ушли и он, робко взяв ее под руку, повел ее фигурку вверх по песчаному откосу, отделявшему затопляемую береговую линию от гальки, в его безутешной памяти всплыла фраза о том, что жизнь, рассмотренная в целом, как, похоже, ее и следует рассматривать, есть не что иное, как Ирландское море, а по пятам пришла тривиальная тоска о часах сиесты на его берегах, прерванных под угрозой наступления темноты, ступив в которую он выбрал для себя второстепенную роль, да, да, ведь сама его жизнь записана на полях, это никто не станет оспаривать.
Нам показалось разумным упомянуть это, раз и два, прежде чем мы опустим занавес над этим эпизодом.
Следующим номером: два маленьких случайных неуклюжих сна в скобках для веселых ребят. Говорит Альба.
1. Мягкая форма.
На мне было длинное белое шелковое платье, оно мне шло, и я собиралась замуж за человека в котелке, которого никогда не видела и не хотела видеть, так как по какой-то причине его не стоило видеть. Вдруг я подумала: Боже мой, я не могу венчаться в белом, долой эту проклятую штуку. Потом я поняла, что это не белый шелк, а, скорее, суровое полотно. Все же я думала: никак нельзя венчаться в этой треклятой штуке. Так что я стала сдирать с себя платье, я обрывала его горстями, и казалось, что оно рвется не в сторону, а вверх, слетая с моих бедер, грудей и плеч. Там была бабушка, и я пожалела, что пришлось уничтожить платье.
2. Мягкая форма.
Должно быть мой отец был мясником. Я возвращалась домой с каких-то танцев, или с бала, или откуда-то еще, потому что на мне было роскошное вечернее платье, которое мне шло, и атласные туфли. Я перешла дорогу и вошла в дом. Там была большая пустая комната, вся в кровавой пене. Опасаясь запачкать платье, я подобрала его, как ступающая по росе Николетта,[457] и на цыпочках дошла до подножья лестницы. Я удивилась, с какой легкостью и изяществом мне удалось избежать красных лужиц. Наверху только пустая комната прислуги: умывальник, туалетный столик, койка, треснувшее зеркало. Внезапно мне показалось, что все — я, мое тело, моя одежда, бал, содержание всего вечера — произошло из крови, по которой я прошла наверх.
Похоже, наконец сюжет начинает сгущаться, собираются штормовые тучи. Близится время празднеств и добрых пожеланий. Торговля идет полным ходом, на улицах полно гуляк, Корпорация обещает солидную премию за лучшую витрину, цены на брюки от Хиама[458] снова пошли вниз.
Мистингетт,[459] будь она императрицей By, отменила бы уличные писсуары. На ее взгляд, они излишни. Белаква так не думает. Выйдя на свет, довольный и опустошенный, из жаркого чрева Мак-Лафлина,[460] он снова подумал о том, насколько же совершенна бычья шея Тома Мура,[461] вовсе она не короткая, что бы ни говорили критики.
Над Колледж-грин, словно под водительством Вифлеемской звезды, радостно плясала семицветная реклама «Боврила».[462]
Лимонный цвет веры, возвестивший начало танца, вскоре закапал желчью, перетек в грибовидную зелень отчаяния, но и она рассыпалась мелкой галькой. Затем, из почтения к памяти убиенных, свет погас. Илистый поток геральдического красного, затем кармин соблазна, словно во исполнение пророчества, поджег оборки зеленого снизу и, вогнав Гавриила в багровый стыд, затопил вывеску. Однако длинные оборки вернулись, тьма прикрыла срамоту, и цикл завершился. Da capo.
«Боврил» от Саломеи, подумал Белаква, и Томми Мур с головой на плечах. Сомнение, Отчаянье и Попрошайничество, в какие из этих великих ворот втащить мне свою каталку? Через улицу, под аркадой Банка, сидел на посту слепой паралитик, он поедал свой обед, уютно закутавшись в одеяла, как и приличествует всякому рабочему человеку. Друг, даже не друг, так, наймит, придет за ним в назначенный час и покатит его домой по темным улицам. Его уложат в постель. За ним придут точно ко времени и бережно покатят, потому что в Кумбе[463] он обладает могуществом. Утром, с петухами, его побреют и быстро прикатят на работу. Никто никогда не видел, как он появляется или исчезает. Он уезжал и возвращался. Если вы нищенствуете, вы уходите и возвращаетесь. Таково главнейшее правило попрошайничества. Ни один человек не способен попрошайничать за пределами родины, по крайней мере — делать это успешно. Wandeijahre[464] — сон и забвение, гордое мертвое место. Вы благоразумно возвращаетесь и заявляете права на какой-нибудь участок под навесом. Пенни щедро сыпятся в шляпу, и вас уважают в трущобах.