Эмма Донохью - Падшая женщина
— Осторожно, — предупредила миссис Джонс.
Мэри отдернула руку.
Конечно, пока еще ей не доверяют. Она это знала. И этого следовало ожидать.
Например, после чая миссис Джонс заперла маленький ящичек на ключ и положила его в карман. Как будто Мэри могла стащить щепотку ее дешевого китайского чая!
Поздно вечером, добравшись наконец до своей новой спальни на чердаке, Мэри первым делом вытащила из кармана «Полный перечень обязанностей хорошей прислуги» и швырнула его в ночной горшок. Меньше всего на свете ей нужна была книга, которая учила бы ее, как быть хорошей служанкой. Можно будет постепенно выдирать из нее страницы, чтобы подтирать задницу.
Голова Эби покоилась на жидкой подушке. Она глубоко спала. Ночного колпака она не надевала; ее волосы напоминали черную ощетинившуюся молниями грозовую тучу. В лунном свете черты ее лица казались резче, чем днем. Теперь она выглядела старше, должно быть, из-за жестких линий рта и подбородка.
Мэри скользнула в постель и улеглась на краю, чтобы не разбудить Эби. Делить с кем-то кровать — дело тонкое, и ни к чему сразу наживать себе врага, даже если негритянка повела себя на редкость подло, когда Мэри попросила ее налить пива. Как странно — лежать рядом не с Куколкой, а совсем с другой женщиной. И не говорить при этом ни слова. Она старалась не шевелиться. Каким-то образом ей удалось пережить этот день, который тянулся целый год. Казалось, ей никогда не позволят отправиться спать.
Черное оконное стекло было покрыто толстым слоем инея. Эби дышала негромко и размеренно, как будто волна накатывала на берег. Снаружи стояла невероятная тишина; было невозможно поверить, что где-то там, за окнами, есть город. Маленький домик казался кораблем в безмолвном белом море.
Должно быть, Мэри все-таки уснула, потому что она вдруг увидела себя на Пьяцца Ковент-Гарден, танцующей с медведем. Вокруг стояли люди и торговали разными вещами из бочек: лягушками, горящими фейерверками, детьми, золотыми кубками. Крошечный человечек раскрыл грецкий орех и вытащил из него юбку цвета звезд. Кареты и телеги мчались через площадь, и две из них столкнулись. Перевернулся бочонок с голубой водой, и рыба билась на мостовой, широко разевая рот. Но в самом центре Пьяцца, невозмутимо и безмятежно, едва касаясь друг друга когтями и кончиками пальцев, Мэри и медведь продолжали свой торжественный гавот.
Эби проснулась посреди ночи с тревожным ощущением, что она не одна. Лондонская девчонка лежала рядом, слегка похрапывая во сне. От нее пахло духами: что-то резкое и кисловатое. Эби крепко обхватила себя руками, чтобы их ночные рубашки не соприкасались.
— Вы ведь подружитесь, не так ли? — спросила утром миссис Джонс со своей обычной чуть обеспокоенной улыбкой.
Здесь бы пригодилась колдунья обеа, решила Эби. На Барбадосе с такими вещами было гораздо проще. Там, если бы какая-то чересчур бойкая девчонка поселилась вместе с тобой, и попыталась тобой командовать, и без разрешения заняла твою постель, разложив свои острые белые локти, нужно было бы всего-навсего обратиться к колдунье. Даже после тяжелого дня в поле можно было облегчить душу — отправиться в хижину к старухе, захватив с собой немного маисовой каши или рома, и сказать: «Эта новая девчонка — колючка у меня в пятке. Пожалуйста, нашли на нее какую-нибудь болезнь».
Думать о Барбадосе было сложно, потому что каждое приятное воспоминание влекло за собой десяток неприятных. Эби почесала плечо, и ее пальцы наткнулись на букву «С» — первую в слове «Смит». Смит — так звали ее первого хозяина. Он купил сразу целую партию рабов, прямо с корабля, восемьдесят шесть женщин и девочек; перед этим всех их натерли пальмовым маслом, чтобы кожа была блестящей и они казались сильными и здоровыми. Клеймо было золотисто-красным, припомнила Эби. Когда оно коснулось кожи, запахло жареной требухой.
Обычно по ночам Эби повторяла свое имя — свое настоящее имя, из Африки. Снова и снова, пока на нее не опускался сон. Но сегодня в ее постели спала чужая женщина, и Эби боялась произносить его вслух. Даже шептать. Даже называть про себя — вдруг оно случайно сорвется с языка?
Все тихо в доме на Инч-Лейн. Ни звука, ни шороха.
Лежа на кровати в своей узкой спаленке, миссис Эш перевернулась на спину. Острый тонкий лунный луч, проникший в щель между ставнями, разрезал комнату пополам. В полнолуние у нее всегда болела грудь. В такие ночи, как эта, когда все казалось особенно ясным и четким, миссис Эш точно знала, в кого она превратилась. В иссохшую озлобленную женщину тридцати девяти лет.
Она всегда начинала все неправильно. Взять хотя бы эту лондонскую девчонку. У миссис Эш были самые добрые намерения, но неизвестно почему она с первого же взгляда невзлюбила эту пигалицу, такую дерзкую и юную, в модных широких фижмах. Про себя она знала, что обычно не нравится людям. У нее не было этого дара — обаяния.
Жила когда-то в Абергавенни юная жена и мать двадцати двух лет по имени Нэнс Эш. Она не знала валлийского, поэтому муж, снисходительный человек, разговаривал с ней по-английски. Большей частью она держалась особняком от других, но плохого никому не делала. Добрая женщина, говорили о ней соседи, потому что не могли сказать ничего дурного. Да, она не была злой и поэтому в одну холодную январскую ночь уложила своего ребенка между собой и мужем. Она не хотела, чтобы он мерз в колыбельке; в отличие от многих других, ей было не все равно. Она взяла его в свою постель, согрела и убаюкала. Она хотела как лучше — разве нет?
Это могло случиться с кем угодно, говорили потом ее мужу. На все воля божья. Что тут поделаешь.
Если бы только Оуэн Эш не был пьян как сапожник… если бы он не перевернулся во сне на спину, не почувствовав под собой маленького мягкого комочка… если бы его жена Нэнс не спала мертвым сном… если бы она проснулась среди ночи, чтобы проверить ребенка… если бы дитя было чуть покрепче или заплакало погромче…
В этом нет ничьей вины, говорили люди.
Как оказалось, она упустила свою единственную возможность. В ту ночь Нэнс Эш, сама того не зная, разрушила все свои надежды. На следующий день ее мальчика положили в маленький гробик, размером не больше шляпной картонки, и ее муж, пьяный и ослепший от ярости, обозвал ее ужасными словами и выскочил из дома. Через три дня Нэнс поняла, что он больше не вернется, как бы сильно она ни ждала.
Не мать и не жена. Ее родители умерли, и она была их единственной дочерью. Из родни тоже никого не осталось, а друзей у нее никогда и не было. Конечно, соседи помогли, чем сумели, но что они могли предложить зимой в Абергавенни? Слишком мало, чтобы прокормить взрослую женщину. Нэнс Эш не владела никаким ремеслом, она умела быть только женой и матерью. Молоко сочилось из ее набухшей груди; впереди ее ждали только голод и нищета.
Поэтому ей не хватило бы всей жизни, чтобы отдать долг благодарности Джонсам. Когда Нэнс в телеге соседа прибыла в Монмут, вся покрытая дорожной пылью, Томас Джонс одобрительно взглянул на ее налитую грудь и прямо тут же нанял в кормилицы своему новорожденному сыну. Она не смогла произнести ни слова, только покачала головой, и мистер Джонс ласково сказал ей, чтобы она перестала плакать:
— А то ваше молоко станет кислым.
Потом он спросил, точно ли ее муж ушел навсегда. Нэнс понимала, чем вызван этот вопрос. Считалось, что лучше брать в кормилицы вдову, поскольку семя портит молоко.
Именно в те дни она обратилась к Библии. До этого она полагала, что жизнь — достаточно легкое и приятное дело, и мало о ней думала. Но потом, в первые годы вдовства — постепенно все вокруг привыкли считать ее вдовой, — она ощутила нестерпимое желание понять, почему с ней случилось то, что случилось, в чем смысл человеческого бытия. Священное Писание порой казалось ей слишком сложным и загадочным, но вскоре Нэнс уловила основную мысль. В этой жизни, вплоть до ее последнего дня, зло может торжествовать над добром. Но в конце концов грешники будут низвергнуты в ад, а чистые души поднимутся в рай. Только с Господом Богом Нэнс Эш чувствовала себя легко и свободно, потому что знала: Он любит ее, и не важно, что у нее нелегкий нрав, и не важно, сколько морщин у нее на лбу. Он был ее единственным настоящим другом. Он обещал осушить ее слезы, и она верила, что так оно и будет.
И она благодарила Его за все Его милости. Джонсы дали ей кров над головой; если бы не они, она закончила бы свои дни в работном доме или вообще в сточной канаве. Взамен она выкормила всех их детей. Когда Грандисона отняли от груди, обнаружилось, что миссис Эш как-то пристала к семье. Она даже взяла еще нескольких младенцев, чтобы не кончилось молоко. Потом она кормила и остальных, и не ее вина, что бедные детки умерли — все, кроме маленькой Гетты. Такое бывает. Она не оказала на них никакого губительного воздействия. Она отдавала им все до последней капли, целых тринадцать лет, до того самого дня, когда Гетта отвернула личико от сморщенного соска и потребовала хлеба с маслом. К тому времени в Монмуте было уже полно других кормилиц, и никто не попросил миссис Эш взять их ребенка. Ее изношенные груди немного поболели, но вскоре иссохли. Как странно видеть их плоскими, когда много лет подряд они были пышными и налитыми…