Зигфрид Ленц - Урок немецкого
Какое-то время молодая чета проживала в Дрездене, в Берлине и Кёльне; крайняя бедность — отчасти последствие его художественной самобытности и желания идти своим путем в искусстве — вынуждала Макса Людвига Нансена то и дело возвращаться в Глюзеруп.
В 1914 году журнал «Мы» напечатал репродукции некоторых его гравюр по дереву — гротески и фольклорные мотивы северной отчизны. Серия «Мое море» была выставлена в галерее Бусбека. Когда началась война, Нансен явился добровольно и, узнав, что по состоянию здоровья освобожден от военной службы, заперся от огорчения в своей глюзерупской мастерской. За этот период написан им цикл «Фома неверный посещает Хузум».
После первой общей экспозиции работ Нансена в Ганновере Людвиг фон Гольц написал статью о его рисунках, а вслед за статьей издал альбом цветных литографий под общим заглавием «Знакомство с прибоем». В Берлине картин его по-прежнему не признавали. Союз живописцев в Йене под названием. «Утро» предложил Нансену стать его членом. Нансен выразил было согласие, но тут же взял его обратно, так как за короткое пребывание в Йене узнал, что президент общества — один из ведущих пацифистов и приверженец французских импрессионистов. Серия «На севере богатый урожай» была показана на зимней выставке в Мюнхене, а серия «Осень на болотах» была принята на выставку в Карлсруэ. Несколько лет подряд Нансен проводил жаркие летние месяцы в одиночестве на Халлигенских островах; здесь им был создан ряд акварелей из мира сказок и духов, посвященных стихийным силам природы и фантастическим существам. Вместе с женой вступил в националистское движение, но покинул его, узнав, что так называемая «верхушка» практикует в своей среде гомосексуализм.
На выставке в Базеле Нансен без объяснения причин изрезал свою картину «Торфяные челны». В 1928 году Геттингенский университет присвоил ему звании доктора honoris causa, и в этом же году нью-йоркский Музей современного искусства приобрел его картину «Восстание подсолнухов».
Макс Людвиг Нансен стал в Берлине притчей во языцех благодаря нескольким объявлениям, в которых разыскивал юного грабителя, пырнувшего его ненароком ножом и повредившего ему легкое. Художник просил грабителя о личной встрече, с тем чтобы его усыновить. После приобретения Блеекенварфа Нансены уже почти не покидали свое сельское убежище. Гольц называет Нансена «ненавистником городов», художник, по его словам, видит в них «сочетание желтого разложения с бесплодным интеллектуализмом». В Блеекенварфе создан его цикл «Рассказы старого ветряка на морском побережье». Хоть владелец крупнейшего магазина произведений искусства влиятельный Мальтезиус предлагал ему за эту серию такую сумму, какой Нансен еще не получал, покупка не состоялась. Как Мальтезиус в свое время заставил молодого художника безуспешно ждать ответа в течение четырех часов, так и Нансен заставил Мальтезиуса ждать те же четыре часа, не удостоивая его ответом. Если поначалу художник приветствовал события 1933 года, то уже год спустя он отклонил предложение возглавить Имперский институт пластических искусств, послав телеграмму, которую многократно цитировали в художественных кругах: «Благодарю за почетное назначение тчк страдаю аллергией цвета тчк коричневый заведомо провоцирует болезнь тчк с сожалением и преданностью Нансен художник». Вскорб после этого он был лишен звания члена Прусской академии художеств, а также изгнан из Имперской палаты изобразительных искусств. Под впечатлением от конфискации свыше восьмисот его картин, приобретенных германскими музеями, Макс Людвиг Нансен вышел из национал-социалистской партии, куда вступил всего на два года позже, чем Гитлер. Вместе с Тео Бусбеком он опубликовал трактат «Цвет и оппозиция» (Цюрих, 1938). Когда его потребовали в Берлин для объяснений, он отказался ехать, сославшись на свою незаменимость, ему, мол, необходимо написать заново по крайней мере часть конфискованных картин. Ругбюльскому полицейскому было приказано по возможности регистрировать иностранных посетителей, появляющихся в Блеекенварфе. По словам Гольца, незадолго до войны Нансен написал несколько картин, которыми художник раз и навсегда доказал, что большое искусство зачастую является своего рода местью миру: то, что, на его взгляд, заслуживает презрения, оно обрекает на бессмертие».
Вот до какого места дочитал я очерк Вольфганга Макенрота, дочитал, можно сказать, без особых возражений, и тут я заметил, что меня беспокоит, я бы даже сказал — сверлит: чей-то взгляд, взгляд из коридора. Я не сразу поднял глаза; сначала я сложил макенротовский очерк и сунул его в тетрадь, потом взял другую тетрадь и раскрыл, словно ища в ней продолжения, и только тогда поднял голову и увидел Йозвига. На всякий случай я улыбнулся ему. Он не подошел ко мне. Он стоял, понурив плечи и свесив руки, ну как есть обряженный в форму шимпанзе, который все свои жалобы выражает взглядом и наклоном головы. Тогда я собрал тетради, вышел к нему и, не дожидаясь вопроса, сказал:
— Разрешили! Я их убедил. Мне дозволено продолжать штрафную работу. К сожалению, я не мог запереться сам.
— Искариот, — сказал он тихо, — маленький Искариот!
Я протянул ему чистые тетради и пузырек с чернилами и пояснил:
— На ближайшие недели — порядок!
Он молчал и только глядел на меня. Потом показал на мою штанину и потребовал:
— Сигареты, давай их сюда! — и когда я их подал: — А теперь ступай вперед! Никто тебя больше беспокоить не будет!
Глава VIII
Портрет
А теперь речь пойдет о тебе, человек в алой мантии. Наконец пришел твой черед изображать стойку на руках на этом пустынном побережье — или даже плясать на голове — перед моим братишкой Клаасом, который случайно, а пожалуй, и совсем не случайно оказался рядом. И ты можешь, в который уже раз, задать свой вопрос, почему в картине нет воодушевления и веселости, почему в ней разлит зелено-белый пламенеющий страх? У нас на очереди ты, с твоим старым-престарым лицом, с твоим застарелым коварством, ты должен внести свою долю в наше повествование; ведь это из-за тебя, как я догадываюсь, мастерская не была как следует затемнена. Макс Людвиг Нансен был тобой недоволен и только и делал, что исправлял тебя сердитыми мазками; работая утрами и вечерами, он порой опрометчиво сообщал тебе слишком явное сходство с тобой, отчего и забыл обойти для верности дом и снаружи поглядеть, хорошо ли затемнены окна. Он был слишком занят тобой, он поправлял и прихорашивал тебя и не заметил за делом, что одна из штор затемнения за что-то зацепилась, повисла, как защемленный парус, и пропускает свет.
И вот над темной равниной между Ругбюлем и Глюзерупом засверкал трепетный луч. Он повис над Блеекенварфом, но не потухал в рассчитанные сроки, не кружил и не колебался, он только тянулся вдаль, пронизывая штормовой осенний вечер, отчего невысокая насыпь казалась судном, бросившим на равнине якорь. Под клочковатыми тучами. Под защитой дамбы. Насколько мне известно, то был за много лет первый луч, загоревшийся над равниной, прощупывавший рвы и каналы, и кто его видел, должен был в испуге задаться вопросом: чье внимание он первым делом привлечет? Кто под углом в сто семьдесят градусов первым заметит этот огонек и сделает свои выводы? То ли идущие без света корабли в Северном море? То ли тайные агенты? Или бомбардировщики «бленхейм»?
Но задолго до пароходов, агентов и «бленхеймов» первым углядел крамольный луч ругбюльский полицейский, и он, кому и по должности вменялось следить, чтобы с наступлением темноты темноту блюли непреложно, уже находился в пути. В треплющейся по ветру накидке — знакомая картина! — ехал он, наклонясь в сторону ветра, рассчитанным скоростным спуском свернул в ольховую аллею, слез с велосипеда и вошел в сад, чтобы вблизи определить источник света. Свет исходил из мастерской. Все окна в доме были затемнены, как положено, и только из мастерской бил яркий луч, проникая в сад. Ругбюльский полицейский направился к освещенному прямоугольнику, не разбирая дороги, протопал по грядке астр, обогнул беседку, протиснулся через мокрые кусты и наконец подошел так близко, что мог окунуть руку в струящийся свет. Он сразу же определил, что одна из штор зацепилась за раму, увидел спутанные шнуры и болтающееся фарфоровое колечко. Напряг слух: в воздухе не слышалось гудения моторов, зато в нескольких шагах от него звучали сердитые голоса. Он мог бы позвать, мог постучать, но, сколько мне известно, ничего этого не сделал, а, так как свет падал сверху, подтащил к окну садовый столик, влез на него и приник к стеклу: с этой позиции ему еще не случалось заглядывать в блеекенварфские дела.
Ветер играл полами его накидки. Он с легким плеском бросал их об окно. Отец осторожно отжался и сунул их под поясной ремень. Я мог бы, пожалуй, еще заставить его снять фуражку и приложить ладонь козырьком: ему бы, пожалуй, не мешало лишний раз оглядеться, не прячется ли кто в саду и не наблюдает ли в свою очередь за ним?