Герман Брох - Новеллы
На лине хозяйки тоже погасла улыбка. Она отвела руку мужа, положила ее себе на грудь и накрыла сверху своими ладонями.
— Это Мариус должен добыть для вас силу? — спросил я.
— Чему быть, того не миновать. Кому-то надо это делать.
Позднее — я уже поднимался к амбулатории — пришел грузовик с пивом. Гудок его был слышен издалека. А когда я стоял у окна, он показался у въезда в деревню, Скособоченная машина с пыхтением и лязгом переползала через бугры деревенской улицы. Это металлическое страшилище, оснащенное стеклянными глазами, сигнальными фарами, табличками и даже флагом, хранило в своей утробе холодный напиток для человеческих желудков. Оно остановилось у моих окон. Я услышал хрипловатый голос Сабеста, а потом — шум катящихся бочек. Сборы в дорогу не заняли много времени, и вскоре мы выехали из деревни. Три сочащихся потом человека ехали на тарахтящем чудовище, которое под нашей тяжестью лоснилось испариной и сильнее пахло маслом, жиром и бензином. Три человека на громоздком изделии рук человеческих двигались в неподвижном, как стоячая вода, послеполуденном мире; проезжали луга, истосковавшиеся по крестьянской косе и медленно втягивающие горячий воздух. А то, что еще не было поглощено землею, зыбилось над ней волокнами прозрачного глянца и, ждало своего часа. За нашими спинами, громыхая цепями, плясали пустые бочки.
Когда проехали третью часовню, я вышел из машины. Трапп лениво и даже как-то неловко прыгнул за мной. Мы с ним выбрали самый короткий проселок на пути к лесу. Я посмотрел вверх на отвесные скалы Купрона. Казалось, что это они виноваты в дрожании воздуха, потому что тоже напряженно подрагивали, совсем как человек, взваливший на плечи колоссальный груз и не желающий подавать вида, что ему тяжело. Воздух между стволами сосен тоже чуть зыбился, а рои комаров зависли почти неподвижно.
Ужинал я вместе с Каролиной и Розой.
— Расскажи сказку, — просил ребенок.
Каролина стала рассказывать:
— В давние-давние времена небо лежало на земле…
— Почему? — спросил ребенок.
— Потому что так эго было…
— Да, но почему?
— Потому что-это был рай, — вмешался я, — когда небо лежало на земле, получается ран, а люди ходят гулять по небу.
— Нет, — возразила Каролина, — тогда еще не было людей, сперва из земли вылезли великаны.
— Потому что небо легло на землю? — не унимался ребенок.
— Может быть, и поэтому, — ответила Каролина и задумалась. Вероятно, она размышляла о том, не великаны ли были первой на свете прислугой.
— Рассказывай дальше.
— Вот. И великанам не нравилось, что небо лежит на земле, они были злыми и ревнивыми, хотели, чтобы вся земля их была.
— А дальше…
— А дальше? Они взяли камни и начали класть их друг на друга и так высоко нагромоздили, что небо поднялось над землей.
— Да? И больше на ней нс лежало?
— Больше уже не лежало.
— Ему стало грустно?
Вопрос был Каролине неприятен.
— Может, да, а может, нет.», только из камней великаны сложили Купрон.
— И другие горы тоже, — добавил я.
— И небо уже не сможет спуститься?
— Нет, не сможет.
— Неверно, — рассуждал ребенок, — оно опускается ночью, когда никто не видит.
— Нет, — .быстро ответила Каролина, потому что думала о человеке, так и не пожелавшем вернуться из Америки.
— Иногда это все же случается, — сказал я.
Каролина недовольно посмотрела на меня.
— Иногда, — повторил ребенок с таким видом, будто припоминал нечто подобное.
После обеда я пошел в сад. Уже смеркалось, но не хватало привычного вечернего ветра. Сухой жар воздуха был неколебим. У забора вдруг появился Мариус. Он поздоровался.
— Мариус? Вы здесь?
Он кивнул.
— Кто-нибудь болен?
— Нет, господин доктор.
— Вы пришли ко мне?
— И к вам тоже… Вы сегодня говорили с Венцелем.
— Так вот зачем.
— Не только… я иду сегодня на гору, гора подала знак.
— Что она сделала?
— Пока ничего… но меня к ней тянет.
— Великолепно. Да вы хоть присядьте.
— Спасибо, господин доктор.
Мы сели на садовые скамейки, друг против друга. Я предложил сигарету. Нет, он не курит.
— Вы сказали Венцелю, что я будто бы замыслил недоброе, — начал он тоном вежливого упрека.
— Не знаю, что вы замышляете, я сейчас не о замысле, а об исполнении. Мне не нравится то, что делает послушный вам Венцель.
— Венцель, — произнес он раздумчиво. — Венцель — шут гороховый, но он знает, что делает.
— А что он делает?
— Чего люди хотят.
— То же самое и он мне пытался внушить. Но делает он то, чего хотите вы, Мариус.
— Крестьянин не желает иметь дела с золотом. С этим пора кончать.
— Но ради чего, собственно? Только не надо меня уверять, что вы довольствуетесь ролью наблюдателя.
— Ради справедливости.
— Под ней вы подразумеваете и травлю Ветхи?»
— При чем тут я… есть глас народа, а народ всегда прав.
— Знаете, Мариус, здесь мы расходимся в понимании справедливости.
— Лучше, если страдает один, чем все.
— Справедливость безусловна, она рождается из бесконечного.
— Нет, — сказал он, уставившись в землю, — справедливость рождается там. До нее можно докопаться так же, как до золота или воды. Все это едино и, в конце концов, тоже бесконечно… горы бесконечно громадны, земля бесконечно громадна, приложишь ухо — услышишь бесконечность.
— Слушать надо вот здесь, — сказал я и показал на сердце.
— Сердце тоже из земли. А раз оно бьется в земле, слышно все, чем она наполнена… Здешние, — продолжал он, — умеют слушать землю, все умеют, а Ветхи — нет… Вот и вся справедливость, господин доктор.
Он выпрямился передо мной во весь рост — две ноги, подпирающие мужской торс… грудная клетка, к которой крепятся руки, способные хватать и загребать землю, сжимать колдовской жезл кладоискателя; позвоночный столб с насаженной на него головой; отверстие, из которого летели фразы о справедливости.
Мариус расхаживал взад и вперед, и его длинный, но как бы подсеченный шаг был приноровлен ко взмаху косы. Поскрипывал гравий, стрекотали кузнечики, больше ничего не было слышно.
Мариус возобновил разговор:
— Слушать землю надо всем сообща, тогда будет справедливость… а тех, кто не хочет вместе со всеми, придется переломить.
— Вы хотите власти, Мариус?
— Да, ради справедливости.
Если бы хоть чуть-чуть дохнуло ветром, я бы не дал ему так разговориться; в его разглагольствовании звучала зловещая и придурковатая музыка, я ощутил это так же отчетливо, как и во время нашей первой встречи, но я не мог одолеть парализующую вялость. Ею был охвачен и вечер этого тяжелого дня, и даже слова этого человека, казалось, бессильно вываливались из одеревеневших губ, будто они с трудом просачивались сквозь тело, поднимаясь от ног к голове, и безвольно выплескивались наружу.
Тем не менее я нашел в себе силы сказать:
— Как будет выглядеть эта всеобщность? Как массовый поход за золотом?
Но он уже не слушал меня, он говорил:
— Правда…
— Что-что?
— Правда всегда уходит в землю… женщины это, они все время заглатывают правду.
— А разве женщины в земле, Мариус?
— Да… но они уже не отдают знание, которое успели заглотить… они дают только детей… надо отнять у них знание… они глотают-глотают, высасывают, но их веку приходит конец… они уже не могут слушать землю, потому что сами в земле, их век на исходе, их власть па исходе, земля больше не желает терпеть.
Я слышал много слов, они были знакомы, но непонятны мне. И все-таки в них был какой-то дурман: мне почудилось, что земля под нашими ногами дрогнула и поплыла вниз, не теряя своей неподвижности, стала погружаться в бездну того океана бесконечности, ночные волны которого медленно и бесшумно подступали к горным вершинам. Но наверху, на отвердевшем куполе неба тускло проклюнулись звезды, они тоже были мертвенно неподвижны.
— Гора зовет, — сказал Мариус и мгновенно исчез.
Я продолжал сидеть. Тьма стекала со скал. Нет, не стекала, а неподвижно разрасталась. Из горы лезла серебристо-черная борода, она так плотно заполняла собой пространство, что звезды, хоть их становилось все больше, вязли в темноватой мути и поглощались ею. Я старался различить голос каменного существа, позвавшего Мариуса, голос отца, зовущего к избавлению, но уловил лишь глухое бормотание мрака и мягкое, ползущее шевеление бороды. На сучья сосен и елей вскарабкались черные раки и сковали их бесчисленными клешнями так, что те не смели шелохнуться, даже не помышляя о спасении. Узким мутным лезвием над верхушками деревьев навис серп луны, он замер, изготовившись к покосу. Я тоже застыл в полной неподвижности, глядя вверх, в черную шахту бесконечности. Но где был верх, а где низ, и считалось ли пространство с моим взглядом, — я не мог сказать. Всюду абсолютная неподвижность глубины, не признающая ни вех, ни направлений; она вообще не допускает существования человека — мужчины или женщины, остается лишь некое знание как предельный общий знаменатель, изначально данный всякому человеческому опыту, но все же им не постигаемый.