Герман Брох - Новеллы
В октябре она взяла отпуск на три дня, сказала, что перед нашей женитьбой должна уладить какие-то дела с наследством. Внезапность ее отъезда не насторожила меня и нс поколебала моего чувства абсолютной уверенности; на той же самой платформе, на которой я три месяца тому назад узнал о ее любви, мы сказали друг другу «до свиданья». В следующие дни газеты глухо намекали на неудавшийся коммунистический мятеж и предотвращенное покушение на министра. Поскольку я не любитель газет, я даже не обратил па — это внимания; кроме того, в больнице тогда оказалось особенно много работы, и это было хорошо, потому что я тосковал по ней и радовался се предстоящему возвращению домой. Проходили дни, а она не возвращалась. Наконец пришло известие, что она отравилась в номере отеля. Цианистый калий, которым она воспользовалась, был из лаборатории.
Что происходило потом и в последовавшие месяцы, я не помню. Много позже я наткнулся на запечатанный пакет, который она мне когда-то передала. Сначала я не решался вскрыть его. Когда же я это сделал, то нашел сверху письмо; в нем была только одна строчка: «Я тебя очень любила». Остальное содержимое пакета составляли подробные планы мятежа и директивы организациям на случай удачи. Я сжег все.
Страх
© Перевод В. Фадеева
Бывают дни, когда мир напоминает обжитую комнату: небо — обновленный приятным колером потолок, горы — бело-зеленый рисунок обоев, и по пестрому ковру жизни вольно катится всякая игрушка под свою собственную мило-дурашливую музыку. Такими днями весна вклинивается иногда в глубь лета, а случается — и захватывает осень. Это дни детства, дожившего до старости, когда разбуженная память возвращает нам радость от первой игрушки, слитую с ощущением глубочайшего покоя.
На дворе был июль, и мне показалось, что выдался именно такой день — с наплывом необыкновенной неги, окутавшей мир облаком прозрачной мягкости, неосязаемо податливой и текучей, но все-таки невозмутимо устойчивой, как водная гладь в безветрие: какая-то бесчувственно-деревянная мягкость, никогда не угадаешь, что она несет — радость или печаль. Звон посуды был необычайно весенним, за окном заливались кузнечики. Роза с Каролиной сидели за столом и пили кофе. Обе одинаково юные и одинаково пожилые, обе пяти-и-пятидесятилетние, они степенно роняли в свои чашки обломки неспешного разговора, и, может статься, об их внебрачных детях был тот разговор.
По, когда я вышел из дома, день не показался мне таким уж славным. Хотя, конечно, он был полон света и тишины, а в тишине, как и следовало ожидать, все принимало особо трогательный вид, и можно было подумать, что на склонах горы мирно ютится сама добропорядочность человеческого жизнеустройства.
Но звуки долины, которые обычно уносились ввысь так легко и свободно, будто их всасывал голодный воздух неизмеримых пространств, изменили окраску, налились тяжестью. Нехотя и как бы по привычке отрывались они от земли, растекаясь в пределах, обозначенных душным сводом, — синева утреннего неба не вела в бесконечность, ома была именно пределом, подобием целлофановой пленки, натянутой между вершинами гор. И, отталкивая от себя плывущие снизу звуки, она словно становилась все более непроницаемой и упругой. Я начал вслушиваться. Звуки шли только снизу, наверху царило безмолвие, молчали даже птицы.
Прозрачная пелена держалась все утро, а к полудню уже стала чем-то вроде прочного синевато-свинцового купола.
Я шел в деревню вдоль берега ручья, огромной петлей охватившего долину с востока. В полях уже наливались колосья, трава просила второго покоса. В это время всякий, землей живущий человек, невольно переходит па шаг косаря, и руки его тоскуют по взмаху косы. Даже если они, как, например, у меня, заняты докторским саквояжем, даже если жизнь в этом человеке начинает свой ток от головы и наполняет его руки и ноги, повинуясь тяге земли, которая уже не метит в бесконечность своими зелеными побегами, но вбирает в себя самое бесконечность, впитывает ее, приберегает для зимнего покоя.
С наступлением жатвы человеку уже не нужно облекать свои мысли в слова. Да у него и нет никаких мыслей. Он просто идет по земле мерно-размашистым шагом косаря. Он всего лишь один из несчетного множества земледельцев, которые думают об одном и том же. А то, что они думают, — не более чем зов истомленной ожиданием земли. И я, шагающий по зыбкому пунктиру полевой тропы, то и дело поглядывал на небо, опасаясь, что свинцовый купол вот-вот рухнет на землю, притянутый ее жадным дыханием. Было еще тише, чем утром. Возле уступов, с которых маленькими водопадами сбегает ручей, слышалось негромкое клокотание, а наверху, где горные луга уже сменяются лесом, кто-то время от времени отбивал косу. Там чернели крохотные фигурки людей, иногда взблескивало лезвие косы или выделялось белое пятнышко рубашки.
Между ручьем, скрытым густым кустарником, и дорогой тянулась узкая полоса болотистого луга, заросшего калужницей и болиголовом, а местами попадались целые острова камышовых зарослей. Оттуда, из-за высокой гущи, слышались сабельный свист косы и отрывистое шуршание подсеченных и падающих стеблей. У обочины дороги рядом с плетеным коробом лежала синяя рубаха.
Это Венцель косил камыш на подстилку скоту.
— Утро доброе, господин доктор! — раздался его голос.
— Доброе утро.
Обнаженный торс Венцеля был безупречен, кожа отливала бронзой и была совершенно безволоса, зато руки, могучие и по-обезьяньи длинные, казались попросту мохнатыми. Он слегка опирался на черенок косы, такой несоразмерный его маленькому росту. На животе болталась кожаная кошелка с точильным камнем.
— Упарился, — сказал он.
— Понимаю.
— Вы бы тоже сняли рубашечку, господин доктор.
Лицо расплылось в довольной улыбке, как будто мое появление было встречено с восторгом. Он просто млел от чувства сердечного доверия, но чувство это было такого рода, что не оставалось сомнений: в любой момент оно может перейти в неприязнь или вражду. Передо мной стоял плут и палач в одном лице, весельчак и разбойник без роду, без племени; малый, которому можно поручить все что угодно. Например, восстановление старого горного завода и, уж разумеется, — травлю безобидного агента радиофирмы. Он смеялся, слизывая пот с верхней губы. И поскольку он сам заступил мне дорогу, я счел себя вправе выложить ему все без обиняков.
— Хорошо, что я встретил вас, Венцель… Скажите, что вы, собственно, замышляете против Ветхи?
Он уперся каблуком в холмик кротовой норы и начал растирать побелевшую от зноя землю. Потом выразительно вздохнул.
— Ну?
— И морока же с этим парнем, господин доктор, — ответил он сокрушаясь и таким полунаигранным-полуискренним тоном, что заставил меня все-таки рассмеяться: — Теперь он и с вами породнился.
— ?..
— Вы ведь его дочку заполучили?
— Ну, разумеется.
— А другая больна корью?
— Да.
— Вот горе-то, — голос его звучал сочувственно.
— Именно поэтому вы должны оставить его в покое.
— И кто его заставлял плодиться…
— Ну, это довольно распространенный обычай.
— Лучше бы этакое вообще не появлялось на свет.
— Чем бы вы его ни допекали, естества вам все равно не изменить.
Венцель обиженно надулся:
— Он сам всех допекает своими страховками и радиоштучками.
— А вам-то какое дело?
— Мне?.. Никакого…
— Но вы все время вмешиваетесь в дела, которые вас не касаются.
Он отмахнулся.
— Господин доктор! Да я-то кто такой?.. Попросту никто… Люди, люди не выносят этого Ветхи!
— Да, но до сих пор он жил спокойно, стоило появиться вам…
— Мне?.. Но, господин доктор!
— Кому же еще? Может быть, Мариусу?.
Он поскреб пятерней голову.
— С Мариусом-то какая история.
— Да, — сказал я, — это уже другая история — когда вы по указке Мариуса подбиваете парней к бунту.
— Мариус ничего не указывает, — почти презрительно бросил Венцель.
— Что же он делает?
Тут Венцель всерьез задумался и не сразу ответил:
— Мариус просто говорит то, что другие думают.
— Вот как? Эту дурацкую затею с золотом тоже придумали другие?
— То-то и оно, господин доктор, то-то и оно.
На его лице вновь заиграла привычная веселость, но па уме, как видно, были слишком серьезные вещи.
Я посмотрел вверх, в сторону Купрона. Вот он высится, скрывая золото в каменном чреве, и держит на своих зубцах тяжесть свинцового неба, он, глыба земная, извергнутая землей и подпирающая небо, чтобы оно не было поглощено алчущей силой земли. Великан, а может быть, великанша. Этого уже никто не знает. А рядом со мной стоял шельмоватый карлик с косой. Он тоже был исторгнут землей и теперь скашивал ее зеленую поросль.
— Да, — сказал он, — люди должны делать то, что думают.