Александр Сеничев - Александр и Любовь
В ноябре Александра Андреевна пишет ему - уже из Ревеля: «Я все-таки рада, что Люба сама с Вами говорила. Ведь она теперь очевидна. Это будет их ребенок, Саши и Любы. Саша так решил. . Разве это не хорошо?» Да отчего же не хорошо? Хорошо, конечно. И по-мужски это. И вообще. Даже в личных отношениях у Блоков на этой почве начинает что-то меняться. В чем и пытается заверить Люба свекровь, пересказывая впечатления от вечера у неких Коппельманов «. все вдвоем, а не втроем, и не в одиночку, как бывало прежде. Даже странно.».
И - 24 декабря: «Милая, пишу Вам в сочельник. Елка стоит, большая, мы не зажигаем ее в этом году: так - деревом. И гиацинты Саша принес мне и пошел погулять. Сижу и шью. Все хорошо, слава богу».
Сам же Блок оценивает происходящее в не столь радужных тонах. Вот его дневниковая запись первого дня 1909-го: «Новый год встретили вдвоем - тихо, ясно и печально. За несколько часов - прекрасные и несчастные люди в пивной». Пьет Блок. Пьет.
Все эти месяцы ему неуютно дома.
От этого неуюта он даже вступил в октябре в обновленное Религиозно-философское общество Мережковских. Выступает там с докладами: «Россия и интеллигенция», «Стихия и культура». Тамошняя молодежь в восторге от Блока. В его окружении появляются какие-то курсистки-бестужевки. Одна из них - «очень глубокая и мрачная» приперлась как-то к Блокам домой и сидела там до поздней ночи - выясняла у поэта стреляться ей или нет.
Тогда же Блок знакомится с некой Зоей Зверевой, с которой они встречались и переписывались потом много лет. «Значительная и живая» (в отличие, надо понимать, от беременной жены), она приглашена на чтение «Песни судьбы». По ее совету Блок читает драму на Бестужевских курсах, выслушивает и выполняет ее советы и пожелания. Участвует с ее подачи в литературных вечерах и концертах на благо каторжан, ссыльных и иных политзаключенных.
В ноябре Блок набросает план новой драмы.
Пробежимся-ка и по нему вкратце. Герой - писатель. Он «ждет жену, которая писала веселые письма и перестала». Далее: «Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим». Образ героя - сложный, исполненный противоречий. На людях он «гордый и властный», окруженный «таинственной славой женской любви». Наедине с собой - «бесприютный, сгорбленный, усталый, во всем отчаявшийся». Он, «кого слушают и кому верят, - большую часть своей жизни не знает ничего. Только надеется на какую-то Россию, на какие-то вселенские страсти; и сам изменяет каждый день и России и страстям».
Драма угасла на стадии замысла. И слава, может быть, богу. С нас вполне достаточно ярких образов одного ее плана. Последняя строка которого суть всех тревог: «А ребенок растет.».
В январе, вскоре после тихого и печального «нового года вдвоем» Блок устроит непростительно вызывающую сцену на квартире у Сологуба. Посреди ночи - после вечера плясок, чтения стихов и прочая-прочая - примется буквально тащить ту самую Щеголеву в переднюю - «Я поеду провожать Вас» - «Но я остаюсь здесь» - «Нет, вы должны, я прошу вас, ну я прошу вас» - «Нельзя мне, нельзя.». Даже деликатный Федор Кузьмич будет вынужден выговорить гостям: «Александр Александрович, подумайте о Любови Дмитриевне, Валентина Андреевна, подумайте о Павле Елисеевиче!» (муж Щеголевой в это время сидел в Крестах). И каких бы ласковостей ни писала Любовь Дмитриевна своей возлюбленной свекрови, у нее тянулись «томительные месяцы ожидания». Она затаилась, ушла в покорность судьбе. Терзалась дурными предчувствиями, горько оплакивала «гибель своей красоты» (а ей всегда было свойственно гипертрофированное представление о собственной наружности). Ей казалось, что она брошена. Мать и сестра - в Париже, Александра Андреевна - и та бы сейчас за свою сошла, а - в Ревеле. Блок по ее словам «очень пил в эту зиму и совершенно не считался с ее состоянием». Вероятно - мерещилось. Блок думал о ней и ее судьбе непрестанно.
Ночь - как ночь, и улица пустынна.Так всегда!Для кого же ты была невиннаИ горда?
Пардон, пардон, - не лучшие строки для опровержения. Несвоевременные какие-то. Наверное, вот эти:
С ума сойду, сойду с ума,Безумствуя, люблю,Что вся ты - ночь, и вся ты - тьма,И вся ты - во хмелю.
Н-да. Похоже, тоже не ей. Чего-то не клеится. А может, и не мерещилось Любови Дмитриевне...
Я пригвожден к трактирной стойке.Я пьян давно. Мне все - равно.
Из дневника поэта: «Пьянство 27 января - надеюсь - последнее.
О нет: 28 января».
* * *Под шум и звон однообразный,Под городскую суетуЯ ухожу, душою праздный,В метель, во мрак и в пустоту.
Я обрываю нить сознаньяИ забываю, что и как...Кругом - снега, трамваи, зданья,А впереди - огни и мрак.
Что, если я, завороженный,Сознанья оборвавший нить,Вернусь домой уничтоженный, -Ты можешь ли меня простить?
Ты, знающая дальней целиПутеводительный маяк,Простишь ли мне мои метели,Мой бред, поэзию и мрак?
Иль можешь лучше: не прощая,Будить мои колокола,Чтобы распутица ночнаяОт родины не увела?
Датировано 2 февраля 1909 года.
Это стихотворение нам невероятно ценно уже тем, что в тот самый день Любовь Дмитриевна рожала.
В конце января ее отвезли в родильный дом. А «душою праздный» двинул «во мрак и в пустоту». И снова: «простишь - не простишь», «любит - не любит» - заводная блоковская ромашка. Мы не ерничаем. Мы предлагаем еще раз перечесть эти строки и раз и навсегда запомнить, ЧТО мучило поэта в эти тяжелые для Любы часы (как, впрочем, и всю его творческую жизнь; нужно только открыть и перечесть).
А роды были и вправду очень тяжелыми: хлороформ, щипцы, горячка, боязнь за жизнь роженицы. И нам самое время звать на помощь главную повитуху нашей повести тетушку Марью Андреевну с ее дневником. 3 февраля: «У Любы родился мальчик... Родился вчера, 2 февраля, утром. Роды были очень трудные и долгие. Очень страдала и не могла. Наконец, ей помогли. Очень слабый, испорчен щипцами и главное долгими родами. Мать очень удручена... Очень боюсь, что мальчик умрет. Очень печально.»
Для этого отрывка весьма характерен факт предельной эмоциональной доминанты: превосходный стилист М. А. Бекетова в пяти строках пять раз произносит слово «очень».
6 февраля: «У Любы родильная горячка, молоко пропало, ребеночек слабый. За Любу страшно. Смотря сегодня на бледное ее личико с золотыми волосами, передумала многое. Саша ухаживает за ней и крошкой...». 8-ое: «Ребеночек умирает. Заражение крови. Люба сильно больна. Будто бы не опасно, но жар свыше 39 и уже третий день. Я ее больше не увижу. Уныло, мрачно и печально». 9-ое: «Все то же. Ребеночек еще жив. Люба лежит в жару и дремоте. «Очень он удручен?» - спросила Софа (Софья Андреевна - еще одна тетка Блока; Прим. авт.). - «Это ему не свойственно, как и мне», - сказала Аля. «Ну, не скажу» -отвечала Софа. Да, в серьезных случаях он не капризничает и не киснет, она тоже не киснет, не склонна падать духом. Оба склонны ненавидеть в такие годины все, что не они». Вот что хотите с нами делайте, но смысл и, главное, тон всей этой тирады лишний раз демонстрирует, как нетепло было все эти годы Любови Дмитриевне рядом с мужем и его матерью. Блоковеды вбивали и продолжают вбивать нам в головы аксиому про страстность, как отличительнейшую из черт Александра Александровича и его родительницы. Что же такое их страстность, спрашиваем мы себя на фоне этой мизансцены? И в какую минуту ей являться, ежели не теперь? Некстати, наверное, вспоминается и свидетельство Чуковского, который удивлялся блоковому спокойствию в день подавления Кронштадтского мятежа. По его словам, услыхав о творящемся там, Блок захотел спать: «Я всегда хочу спать, когда события. Клонит в сон. И вообще становлюсь вялым. Так во всю революцию». Непорицаемо, конечно. Но это свойство, типичное для не слишком далеких полноватых женщин, плохо вяжется с нашими классическими представлениями об авторе тех же «Скифов».
10 февраля мальчик умер. Блоку о смерти малыша сообщила Марья Андреевна. Он полетел в больницу. В дневнике у тетушки: «Он как будто успокоился этой смертью, м.б., хорошо, что умер этот непрошеный крошка. Люба, по-видимому, успокоилась». И на другой день: «Сегодня мне ужасно жаль маленького крошку. Многие говорят, что в смерти его виноваты доктора. Пусть так. М. б., и лучше, что он умер, но в сердце безмерная грусть и слезы. Мне жаль его потому, что ЛЮБЕ ЕГО МАЛО ЖАЛЬ...»
Несмотря на бесконечные «может быть», предельно смелое заявление. Но нам не удавалось пока уличить Марью Андреевну в безосновательности сказанного. Опровержение находим только у Веригиной, которая как раз известна нам в роли беззаветного адвоката Л. Д. Она сообщает, что со смертью ребенка Люба ощутила «жестокий удар в сердце» и ею надолго овладела «темная печаль, которая через некоторое время перестала быть заметной для окружающих».