Роберт Уоррен - Потоп
— Нет.
— Одиночество. Злое одиночество. Злое одиночество и заставляет южан твердить слово «Юг», словно полоумных тибетских монахов, которые вертят сломанное молитвенное колесо, забыв повесить на него свитки с молитвами. Чёрта с два верят эти южане, что какой-то Юг существует. Они просто верят, что если будут твердить это слово, они хоть немножко избавятся от злого одиночества. На Юге одни негры не чувствуют одиночества. Они, может, и злые, но не одинокие. А знаете что?
— Что? — вежливо спросил Яша Джонс.
— В этом суть расовой проблемы. Дело не в чувстве вины. Ерунда собачья! Просто южанин ощущает глубокое, неосознанное возмущение оттого, что его окружают люди не такие одинокие, как он. И особенно если эти люди — чёрные. Возьмите хотя бы того беднягу из камеры смертников — почему поголовно все в Фидлерсборо хотят, чтобы он уступил и стал молиться? Потому что если человек молится, значит, его заело одиночество. Вот все тут и хотят, чтобы этот молодой негр молился. Фидлерсборо — набожный город, так же как Юг — набожный край. Но не потому, что тут верят в Бога. В Бога не верят. Верят в чёрную дыру в небе, которую Бог оставил, когда он ушёл. Вон поглядите!
Он показал на небо, где солнце ещё горело так высоко и ясно, что приходилось жмуриться.
— Смотрите, Яша! — приказал он. — Видите?
Яша Джонс покорно прищурился.
— Нет, — сказал он, по-актёрски сделав паузу. — Не вижу. Дыры не вижу. Может, потому, что я верю в Бога.
— А я в Бога не верю, — сказал Бред. — И в чёрную дыру в небе не верю. — Он помолчал. — А верю я в Фидлерсборо.
— Фидлерсборо… — пробормотал Яша Джонс. Потом тихо спросил: — Поэтому вы сюда вернулись?
— Да, — сказал Бред. — вернулся потому, что меня заело злое одиночество. — Он пристально посмотрел на собеседника. — А ведь, пожалуй, и вас тоже. Вы ведь тоже приехали в Фидлерсборо.
Он отвернулся. Среди свежих побегов и старых зарослей вереска он обнаружил могильную плиту. Опять не ту, что искал. Потом нашёл другую, осмотрел её, встал и, поглядев на небо, чуть не с отчаянием произнёс:
— Господи!
Яша Джонс вопросительно на него взглянул.
— Господи! — повторил Бред, медленно оборачиваясь к Яше Джонсу. — Мэгги… сестра моя Мэгги Толливер-Фидлер… Вы представляете, как она, должно быть, одинока?
— Нет, — сказал Яша Джонс. — Не представляю.
День был абсолютно тихий. Солнце палило. Слышен был только треск того же кузнечика в кустах. Потом и он стих. Яша Джонс стоял в этой тишине и думал, как жарко и тихо было в тот давний день далеко, во Франции, когда он лежал в траве. После единственного сухого ружейного щелчка в той стороне, где была деревня, наступила тишина. Он лежал, зарывшись в траву, как вдруг услышал какой-то звук. Звук был еле слышный — короткий сухой треск. До него донёсся этот треск. Потом в жаре, в тишине до него снова донёсся треск. Еле слышный звук, похожий на сухой щелчок крошечного ружья, звук, пришедший издалека в мир сухих травинок и примятых сорняков, где он лежал, звук, который словно подражал настоящему выстрелу.
Он понял, что это такое. Это был треснувший на августовском солнце чёрный стручок genêt[27]. Он смотрел на стручок, тот лопнул прямо у него на глазах с этим негромким треском.
Лёжа на животе в призрачной тени genêt, он, он, Анри Дюваль из старого школьного учебника, понимал, почему раздался только один выстрел. Значит, первый же выстрел попал в цель. Второго не понадобилось. Значит, его друг Жан Перро мёртв. Немцы его убили. Лёжа в траве, Яша Джонс думал, что он ведь тоже мёртв, хоть и живёт ещё призрачной жизнью в образе Анри Дюваля, сельского учителя, деревенского аптекаря, незадачливого нотариуса. Он надеялся, что, когда придёт его черёд, дело тоже обойдётся одним выстрелом.
Теперь же Яша Джонс стоял под знойным послеполуденным солнцем в Фидлерсборо и с завистью думал о том Яше Джонсе, который лежал в можжевельнике и, зная, что он, в сущности, уже мёртв, был спокоен, не ведая больше ни страха, ни желаний. Теперь он стоял в Фидлерсборо, зная, что он ещё не мёртв и должен с бодростью переносить своё существование.
Он почувствовал, как у него вспотели ладони, и посмотрел на Бредуэлла Толливера, который вдруг показался ему таким чужим, потому что, стоя тут, среди заброшенных могил, осмелился спросить, может ли он, Яша Джонс, представить себе, до чего одинока Мэгги Толливер!
— Нет, — повторил Яша Джонс, — я не могу себе представить, до чего она одинока. И не сразу добавил: — Но я старался.
Бред прищурился и казался погружённым в свои мысли. Помолчав, он сказал:
— На Юге полно таких женщин. Вернее, раньше их было полно. Женщин, прикованных к парализованному старику отцу, ненормальной матери, ребёнку умершей сестры, дяде, у которого был удар, пьянице брату. Женщин, прикованных к ним и к одиночеству. А я ведь столько их видел, и многие из них были рождены совсем, совсем не для того. А они сидят и ждут. Одинокие, в долгие жаркие летние дни или осенние ночи; словно копят одиночество, как мёд, припасая его для кого-то на грядущий день. Понимаете? Эта преданность, эта цельность просто копятся для кого-то. А никто не приходит.
Он стоял, мигая от яркого света.
— Знаете, — сказал он, — бывало, там, на побережье, даже когда я был трезв, я мечтал, что вот вернусь сюда и найду себе такую одинокую женщину со всем накопленным ею мёдом. Со всей преданностью, цельностью. Понимаете?
— Да.
— А вот я сам не понимаю ни черта! По существу. Но я говорю о такой женщине, с которой ляжешь рядом, возьмёшь её за руку и почувствуешь, что всё на свете прекрасно. — Он сделал несколько шагов, осмотрел ещё одно надгробье, поднялся и спросил Яшу Джонса: — Понятно?
— Да.
— Теперь я и сам вдруг понял, — сказал Бред и сплюнул. — Возрастное слабоумие. Симптом подкрадывающегося идеализма, а это самое страшное в старческом синдроме. Его надо остерегаться. Найти хорошего хирурга и вырезать — а вдруг это что-то злокачественное? В сущности, оно всегда злокачественное.
Он засмеялся, снова сплюнул и нагнулся над следующей плитой. Потом поднялся.
— Господи, — сказал он. — Мэгги…
Яша Джонс стоял в отдалении, слушал.
— Знаете, — сказал Бред, — когда я вернулся после войны писать роман — шут был его побрал, я его так и не кончил… Я никак не мог смириться с тем, что с ней происходит. Мэгги же не создана для такой не-жизни! Я знал, что она за человек, и не мог этого вынести! Я уговаривал её развестись и уехать. Меня просто трясло от ярости. Сам не могу понять, почему я так распалялся. В конце концов мы стали ужасно ссориться. А потом… — Голос его замер.
— Что потом?
— Потом я получил выгодное предложение из Голливуда. — Он пожал плечами. — С тех пор я жил там, а она здесь. — Он посмотрел на раскалённое небо. И она одинока, как Бог.
Яша Джонс внимательно на него смотрел.
— Но ведь возможно… — сказал он.
— Что возможно?
— Что она вовсе не одинока. И только мы думаем, что она одинока.
— Господи! — выкрикнул Бред в сердцах. — Да вы только поглядите, как она сложена, какая у неё походка, какой взгляд…
— Послушайте, — сказал Яша Джонс. — Помните, что мистер Бадд сказал насчёт одиночки? Что этого нельзя вынести, потому что никто не может быть самим собой? Помните, что он сказал?
— Да, но…
— А если она может и поэтому не одинока? А вдруг она из тех, кто может быть самим собой и поэтому может оставаться сама с собой?
Мистер Бадд опять поднялся на юго-западную башню. Поглядел за реку на запад. Потом вниз, на Ривер-стрит. У ворот тюрьмы стояла машина того негритянского священника. Священник сидел в машине не двигаясь. Мистер Бадд заинтересовался, почему этот негр там сидит.
Потом он окинул взглядом Ривер-стрит. Вдалеке возле старого кладбища стоял белый «ягуар». Мистер Бадд заметил на кладбище две фигуры, которые казались отсюда совсем маленькими. Какого чёрта они там делают?
Потом он вспомнил, что тот лысый со шрамами спросил его, что будет, когда поднимется вода, правда, лысый сказал не «вода», а «воды». Он отвёл взгляд от людей на кладбище и, повернувшись, посмотрел на восточную стену тюрьмы.
Под ней лепились к склону домики: одни ухе пустые, другие ветхие, некрашеные. Он увидел и дом, где родился.
Он смотрел на этот дом и вспоминал себя мальчишкой. Он вспомнил отца, тюремного надзирателя, получавшего тридцать долларов в месяц, от которого в праздники пахло виски. Он вспомнил: когда он ещё был мальчишкой, из тюрьмы вырвалась большая группа арестантов и засела в скобяной лавке Лортона, а отец так струсил, что не пошёл их брать. А вот шериф Партл пошёл. Вспомнил, как дрался в школе с мальчишками, которые дразнили его, что отец у него трус.
Мистер Бадд поглядел вниз и подумал о том, что скоро поднимется вода, и сердце его преисполнилось мрачным торжеством. Он представил себе, как вода подступает со всех сторон, и только тюрьма возвышается над ней, и он останется один там, где ему всегда хотелось быть.