Хулио Кортасар - Игра в классики
– Воздух спертый, – сказала Бэпс.
– А на улице озону удивляется, – сказал Рональд, раздражаясь. – Ну чисто конь, обожает все простое, без примесей. Основные цвета, гамму из семи звуков. Она не человек, поверьте.
– Человечность – это идеал, – сказал Оливейра, пытаясь нащупать в темноте кофейную мельницу. – И воздух тоже имеет свою историю, знаете. Прийти мокрой с улицы, где много озона, как ты говоришь, в атмосферу, которая на протяжении пятидесяти веков совершенствовалась в смысле температуры и содержания… Бэпс у нас по части нюха – Рип Ван Винкль.
– О, Рип Ван Винкль, – пришла в восторг Бэпс. – Бабушка мне рассказывала.
– В Айдахо, знаем, – сказал Рональд. – Ну вот, а Этьен уже полчаса как звонит нам по телефону в бар на углу, сказать, что сегодня ночью нам лучше не идти домой, во всяком случае, до тех пор, пока не узнаем, умрет Ги или выблюет весь гарденал. Скверно, если нагрянут флики и застанут нас там, им только дай повод, а в последнее время Клуб у них в печенках сидит.
– А чем плох Клуб? – спросила Мага, вытирая чашки полотенцем.
– Ничем, но именно потому и чувствуешь себя беззащитным. Соседи без конца жаловались на шум, на музыку по ночам, на то, что приходим и уходим, когда вздумается… Да еще Бэпс поссорилась с консьержкой и со всеми женщинами в доме, а им – от пятидесяти до семидесяти.
– They are awful [125], – сказала Бэпс, пережевывая конфету, которую она достала из сумки. – Вечно им кажется, что пахнет марихуаной, даже если готовишь гуляш.
Оливейра устал молоть кофе и отдал мельницу Рональду. Бэпс с Магой совсем тихо обсуждали причины самоубийства Ги. Не найдя плаща, Грегоровиус вернулся в кресло и утих, зажав в зубах потухшую трубку. В оконное стекло стучал дождь. «Шенберг и Брамс, – подумал Оливейра, доставая сигарету. – Не так плохо, как правило, в подобных обстоятельствах на помощь приходит Шопен или Todesmusik [126] Зигфрида. Торнадо вчера прикончил в Японии от двух до трех тысяч человек. Переходя на язык статистики…» Однако статистика не отбила жирного привкуса у сигареты. Чиркнув спичкой, он рассмотрел сигарету со всех сторон. Превосходный «Голуаз», снежно-белый, с тонкими буквами и шершавыми бумажными волоконцами, слипшимися на влажном конце. «Когда нервничаю, всегда слюнявлю сигарету, – подумал он. – Когда, к примеру, думаю о Роз Боб… Да, ну и денечек, однако ягодки еще впереди». Лучше всего, пожалуй, сказать Рональду, а Рональд передаст Бэпс своим особым способом, почти телепатически, который так поражает Перико Ромеро. Теория коммуникаций – одна из увлекательных тем, которые литература еще не подцепила на свой крючок и не подцепит до тех пор, пока не явятся новые Хаксли и Борхесы. Но Рональд совсем ушел в перешептывания Бэпс и Маги, а мельницу еле крутил, одна видимость, так он не смелет кофе и до второго пришествия. Оливейра соскользнул на пол с чудовищного, в модернистском стиле стула и уселся поудобнее, упершись головой в стопку газет. Потолок странно светился, но скорее всего ему это казалось. Он закрывал глаза, и свечение длилось еще целый миг, а потом начинали лопаться огромные фиолетовые шары, один за другим, пуф, пуф, пуф, очевидно, по шару на систолу или диастолу, кто их знает. Где-то в доме на третьем этаже зазвонил телефон. Телефонный звонок среди ночи в Париже – дело чрезвычайное. «Кто-то еще умер, – подумал Оливейра. – По другому поводу в этом городе, так чтущем сон, звонить не станут». Он вспомнил: однажды кто-то из его аргентинских друзей, прибыв из-за океана, сразу же позвонил ему, как само собой разумеющееся, в половине одиннадцатого вечера. Трудно сказать, как ему удалось по телефонному справочнику «Bottin» разыскать чей-то телефон в доме, где жил он, во всяком случае, позвонил. Лицо добропорядочного господина с пятого этажа, одетого robe de chambre [127], постучавшего ему в дверь, ледяное лицо, quelqu’un vous demande au telephone [128], и Оливейра в смущении натягивает трикотажную пижаму – и бегом наверх, на пятый этаж, а там сеньора, откровенно раздраженная, и он узнает, что друг Эрмида – в Париже, ну, когда увидимся, че, я привез столько новостей, и от Тревелера привет, и от братьев Виду, и так далее и тому подобное, а сеньора прячет раздражение, ожидая, когда же Оливейра наконец заплачет, узнав о кончине близкого существа, а Оливейра не знает, что делать, vraiment je suis tellement confus, madame, monsieur, c’était un ami qui vient d’amver, vous comprenez, il n’est pas du tout au courant des habitudes… [129] О Аргентина, двери дома – настежь, приходи, когда хочешь, хоть в ночь, хоть за полночь, времени – навалом, все – впереди, все еще будет, пуф, пуф, пуф, а в глазах этого, что в трех метрах от тебя, наверное, – ничего, ничего, пуф, пуф, вся теория коммуникаций для него кончилась, не начавшись, ни па-па-па, ни ма-ма-ма, ни пи-пи, ни ка-ка – ничего, а только трупное окоченение да чужие люди вокруг, даже не уругвайцы или мексиканцы, которые знают, как слушать музыку и устроить бдение у тела невинного младенца, люди, сразу возникающие, стоит ему потянуть за любую нить клубка из воспоминаний, люди не настолько примитивные, чтобы принять и признать своим этот нарушающий все приличия скандал, и не настолько еще состоявшиеся, чтобы отречься от подобных скандальных обстоятельств и отнести к разряду one little casualty [130], например, три тысячи человек, стертых с лица земли ураганом «Вероника». «Однако все это – дешевая антропология, – думал Оливейра, чувствуя, как холодок судорогой сводит желудок. Всегда кончается нервной спазмой. – Вот они, подлинные коммуникации, передача информации подкожным языком, для которого нет словаря, че». Кто же погасил рембрандтовскую лампу? Он не заметил; только что над полом словно струилась пыльца старого золота, но, как он ни старался восстановить в памяти, что было после прихода Рональда с Бэпс, не мог вспомнить, вот незадача, может быть, Мага (наверняка Мага), а может, и Грегоровиус, но кто-то погасил лампу.
– Как ты будешь готовить кофе в потемках?
– Не знаю, – сказала Мага, двигая чашки. – Раньше был хоть какой-то свет.
– Включи, Рональд, – сказал Оливейра. – Там, под твоим стулом. Система простая, просто поверни.
– Все это – глупее глупого, – сказал Рональд, и никто не понял, имел ли он в виду способ включения лампы или что-то другое. Свет унес фиолетовые круги, и Оливейра острее почувствовал вкус сигареты. Теперь ему и в самом деле стало хорошо: в комнате тепло и сейчас они будут пить кофе.
– Иди сюда, – сказал Оливейра Рональду. – Здесь тебе будет лучше, чем на стуле, у него в сиденье что-то острое, прямо впивается в зад. Вонг включил бы его в свою пекинскую коллекцию, я уверен.
– Мне здесь очень удобно, – сказал Рональд, – ты что-то путаешь.
– Тебе очень неудобно. Иди сюда. В конце концов, будет сегодня кофе или нет, хотел бы я знать.
– Как раскомандовался, – сказала Бэпс. – Он с тобой всегда так?
– Почти всегда, – сказала Мага, не глядя на нее. – Помоги мне, вытри поднос.
Оливейра поджидал, пока Бэпс начнет обсуждать способ приготовления кофе, и, когда Рональд, встав со стула, подсел к нему, опустившись на корточки, сказал ему на ухо несколько слов. В этот момент Грегоровиус, слушавший их, вступил в разговор с женщинами, и реплика Рональда потонула в похвалах мокко, а также сетованиях по поводу утраты секрета его приготовления. А Рональд снова сел на стул, как раз вовремя, чтобы успеть принять чашку кофе из рук Маги. В потолок снова негромко постучали, один раз, другой, третий. Грегоровиус вздрогнул и проглотил кофе залпом. Оливейра едва сдержался, чтобы не расхохотаться, отчего, кстати сказать, спазмы в желудке, может быть, и прошли бы. Мага, словно удивляясь, оглядела всех по очереди и пошарила на столе сигареты с таким видом, будто хотела выбраться из чего-то, чего не понимала, – например, из странного сна.
– Слышу шаги, – сказала Бэпс, подражая интонации Блаватской. – Старик, наверное, сумасшедший, надо с ним поосторожнее. В Канзас-Сити однажды… Нет, это кто-то поднимается по лестнице.
– У меня лестница как будто начерчена в ухе, – сказала Мага. – Ужасно жалею глухих. Сейчас мне, например, кажется, будто рука у меня лежит на лестнице и я глажу ступени, одну, другую. Девчонкой я однажды получила десять за сочинение, описала маленький шум. Очень симпатичный шумок, он уходил и приходил, с ним случалась всякая всячина…
– А вот я наоборот… – начала Бэпс. – О’кей, что ты меня щиплешь.
– Душа моя, – сказал Рональд, – помолчи немного, давай послушаем, что за шаги. Да, это король красок, это Этьен, великое апокалипсическое чудище.
«Спокойно принял, – подумал Оливейра. – Лекарство она ему давала, кажется, в два часа. Нам остался час спокойной жизни». Он не понимал и не желал разбираться, зачем ему эта отсрочка, к чему отрицать то, что уже было известно. Отрицание, отрицательное, негативное… «Да, это как бы негатив реальности, такой-какой-она-должна-быть, другими словами… Слушай, Орасио, хватит заниматься метафизикой. Alas, poor Yorick, ça suffit [131], уйти от этого я не могу, а раз так – лучше зажечь свет и выпустить это известие на волю, как голубя. Негатив. Полная инверсия, все наоборот… А если так, то вполне возможно, что он – жив, а мертвы – все мы. Самое скромное предположение: он убил нас за то, что мы повинны в его смерти. Повинны, другими словами, являемся пособниками определенного положения вещей… Ну, дорогой мой, куда забрел ты, как тот осел, которому подвесили морковку перед глазами. Да, это Этьен, и никто иной, чудо-юдо живописи».