Хулио Кортасар - Игра в классики
– Старик опять стучит, – сказала Мага.
– Наверное, хлопнул дверью в прихожей, – сказал Грегоровиус.
– В этом доме нет прихожих. Он просто спятил, вот и все.
Оливейра надел тапочки и вернулся в кресло. Мате был потрясающий – горячий и очень горький. Наверху стукнули еще два раза, не слишком сильно.
– Он бьет тараканов, – предположил Грегоровиус.
– Нет, он затаил злобу и решил не давать нам спать. Сходи, скажи ему что-нибудь, Орасио.
– Сходи сама, – сказал Оливейра. – Не знаю почему, но тебя он боится больше, чем меня. Во всяком случае, тебя он не стращает ксенофобией, не поминает апартеид и прочую дискриминацию.
– Если я пойду, я ему такого наговорю, что он побежит за полицией.
– Под таким дождем? Попробуй взять его на совесть, похвали украшение на двери. Скажи, мол, ты – сама мать, что-нибудь в этом духе. Послушай меня, сходи.
– Неохота, – сказала Мага.
– Давай сходи, – сказал ей Оливейра тихо.
– Почему тебе так хочется, чтобы я пошла?
– Доставь мне удовольствие. Вот увидишь, он перестанет.
Стукнули еще два раза, потом еще раз. Мага поднялась и вышла из комнаты. Орасио дошел с ней до двери и, услыхав, что она пошла вверх по лестнице, зажег свет и посмотрел на Грегоровиуса. Пальцем указал на кровать. Через минуту, когда Грегоровиус снова садился в кресло, погасил свет.
– Невероятно, – сказал Осип, хватаясь в темноте за бутылку каньи.
– Разумеется. Невероятно и тем не менее непреложно. Только не надо надгробных речей, старина. Достаточно было не прийти мне один день, как тут такое произошло. Но, в конце концов, нет худа без добра.
– Не понимаю, – сказал Грегоровиус.
– Ты понимаешь меня превосходно. Ça va, ça va. И даже представить себе не можешь, как мало меня все это трогает.
Грегоровиус заметил, что Оливейра обращается к нему на «ты» и что это меняет дело, как будто еще можно было… Он сказал что-то насчет Красного Креста, насчет дежурной аптеки.
– Делай что хочешь, мне безразлично, – сказал Оливейра. – Сегодня все одно к одному… Ну и денек.
Если бы он мог сейчас броситься на постель и заснуть года на два. «Трус несчастный», – подумал он. Грегоровиус, заразившись его бездеятельностью, старательно раскуривал трубку. Издалека доносился разговор, голос Маги мешался с шумом дождя, старик визгливо орал. Где-то на другом этаже хлопнула дверь, вышли соседи, недовольные шумом.
– По сути, ты прав, – признал Грегоровиус. – Но, мне кажется, в таких случаях надо давать отчет перед законом.
– Ну, теперь-то мы по уши влипли, – сказал Оливейра. – Особенно вы двое, я всегда смогу доказать, что пришел, когда все уже было кончено. Мать дает младенцу умереть, она, видите ли, занята – принимает на ковре любовника.
– Если ты хочешь сказать, что…
– Знаешь, это не имеет никакого значения.
– Но это ложь, Орасио.
– Лично мне все равно, было это или не было – вопрос второстепенный. А я к этому не имею никакого отношения, я поднялся в квартиру потому, что промок и хотел выпить мате. Ладно, сюда идут.
– Наверное, надо позвать свидетелей, – сказал Грегоровиус.
– Давай зови. Тебе не кажется, что это голос Рональда?
– Я здесь не останусь, – сказал Грегоровиус, поднимаясь. – Надо что-то делать, говорю тебе, надо что-то делать.
– Я с тобой, старина, согласен целиком и полностью. Действовать, главное – действовать. Die Tätigkeit [123], старина. Надо же, только этого нам не хватало. Говорите тише, че, можете разбудить ребенка.
– Привет, – сказал Рональд.
– Привет, – сказала Бэпс, протискиваясь с раскрытым зонтиком.
– Говорите тише, – сказала Мага, входя вслед за ними. – А может, лучше закрыть зонтик?
– Ты права, – сказала Бэпс. – Всегда со мною так, каждый раз не догадываюсь сложить его. Не шуми, Рональд. Мы зашли на минутку, рассказать про Ги, просто невероятно. У вас что – пробки перегорели?
– Нет, это из-за Рокамадура.
– Говори тише, – сказал Рональд. – Да сунь ты этот дурацкий зонтик куда-нибудь в угол.
– Он так трудно закрывается, – сказала Бэпс. – Открывается легко, а закрывается трудно.
– Старик грозился полицией, – сказала Мага, закрывая дверь. – Чуть не поколотил меня, орал как ненормальный. Осип, вы бы видели, что у него творится в комнате, даже с лестницы видно. Стол завален пустыми бутылками, а посреди – ветряная мельница, да такая огромная, как настоящая, такие в Уругвае на полях. И мельница от сквозняка крутится, я не удержалась, в приоткрытую дверь заглянула, старик чуть не лопнул от злости.
– Не могу закрыть, – сказала Бэпс. – Положу его прямо так в угол.
– Точь-в-точь летучая мышь, – сказала Мага. – Дай, я закрою. Видишь, как просто?
– Она сломала две спицы, – сказала Бэпс Рональду.
– Кончай нудеть, – сказал Рональд. – Мы все равно сейчас уходим, зашли на минутку, рассказать, что Ги принял целый тюбик гарденала.
– Бедный ангел, – сказал Оливейра, не питавший никакой симпатии к Ги.
– Этьен нашел его почти мертвым, мы с Бэпс ушли на вернисаж (я потом расскажу, потрясающий), а Ги пришел, лег в постель и отравился, представляешь?
– Не has no manners at all, – сказал Оливейра. – C’est regrettable [124].
– Этьен пришел за нами; к счастью, у всех есть ключи от нашей квартиры, – сказала Бэпс. – Услыхал, кого-то рвет, вошел, а это – Ги. Совсем умирал, Этьен помчался звать на помощь. Его отвезли в больницу в тяжелейшем состоянии. Да еще такой ливень, – добавила Бэпс, окончательно приходя в уныние.
– Садитесь, – сказала Мага. – Нет, не на стул, Рональд, у него нет ножки. Господи, какая темень, но это из-за Рокамадура. Говорите тише.
– Свари-ка нам кофе, – сказал Оливейра. – Ну и погодка.
– Мне надо идти, – сказал Грегоровиус. – Не знаю, куда я положил плащ. Нет, там нету, Лусиа…
– Останьтесь, выпейте кофе, – сказала Мага. – Все равно метро уже закрыто, а мы все вместе, и так хорошо. Орасио, ты не смелешь кофе?
– Воздух спертый, – сказала Бэпс.
– А на улице озону удивляется, – сказал Рональд, раздражаясь. – Ну чисто конь, обожает все простое, без примесей. Основные цвета, гамму из семи звуков. Она не человек, поверьте.
– Человечность – это идеал, – сказал Оливейра, пытаясь нащупать в темноте кофейную мельницу. – И воздух тоже имеет свою историю, знаете. Прийти мокрой с улицы, где много озона, как ты говоришь, в атмосферу, которая на протяжении пятидесяти веков совершенствовалась в смысле температуры и содержания… Бэпс у нас по части нюха – Рип Ван Винкль.
– О, Рип Ван Винкль, – пришла в восторг Бэпс. – Бабушка мне рассказывала.
– В Айдахо, знаем, – сказал Рональд. – Ну вот, а Этьен уже полчаса как звонит нам по телефону в бар на углу, сказать, что сегодня ночью нам лучше не идти домой, во всяком случае, до тех пор, пока не узнаем, умрет Ги или выблюет весь гарденал. Скверно, если нагрянут флики и застанут нас там, им только дай повод, а в последнее время Клуб у них в печенках сидит.
– А чем плох Клуб? – спросила Мага, вытирая чашки полотенцем.
– Ничем, но именно потому и чувствуешь себя беззащитным. Соседи без конца жаловались на шум, на музыку по ночам, на то, что приходим и уходим, когда вздумается… Да еще Бэпс поссорилась с консьержкой и со всеми женщинами в доме, а им – от пятидесяти до семидесяти.
– They are awful [125], – сказала Бэпс, пережевывая конфету, которую она достала из сумки. – Вечно им кажется, что пахнет марихуаной, даже если готовишь гуляш.
Оливейра устал молоть кофе и отдал мельницу Рональду. Бэпс с Магой совсем тихо обсуждали причины самоубийства Ги. Не найдя плаща, Грегоровиус вернулся в кресло и утих, зажав в зубах потухшую трубку. В оконное стекло стучал дождь. «Шенберг и Брамс, – подумал Оливейра, доставая сигарету. – Не так плохо, как правило, в подобных обстоятельствах на помощь приходит Шопен или Todesmusik [126] Зигфрида. Торнадо вчера прикончил в Японии от двух до трех тысяч человек. Переходя на язык статистики…» Однако статистика не отбила жирного привкуса у сигареты. Чиркнув спичкой, он рассмотрел сигарету со всех сторон. Превосходный «Голуаз», снежно-белый, с тонкими буквами и шершавыми бумажными волоконцами, слипшимися на влажном конце. «Когда нервничаю, всегда слюнявлю сигарету, – подумал он. – Когда, к примеру, думаю о Роз Боб… Да, ну и денечек, однако ягодки еще впереди». Лучше всего, пожалуй, сказать Рональду, а Рональд передаст Бэпс своим особым способом, почти телепатически, который так поражает Перико Ромеро. Теория коммуникаций – одна из увлекательных тем, которые литература еще не подцепила на свой крючок и не подцепит до тех пор, пока не явятся новые Хаксли и Борхесы. Но Рональд совсем ушел в перешептывания Бэпс и Маги, а мельницу еле крутил, одна видимость, так он не смелет кофе и до второго пришествия. Оливейра соскользнул на пол с чудовищного, в модернистском стиле стула и уселся поудобнее, упершись головой в стопку газет. Потолок странно светился, но скорее всего ему это казалось. Он закрывал глаза, и свечение длилось еще целый миг, а потом начинали лопаться огромные фиолетовые шары, один за другим, пуф, пуф, пуф, очевидно, по шару на систолу или диастолу, кто их знает. Где-то в доме на третьем этаже зазвонил телефон. Телефонный звонок среди ночи в Париже – дело чрезвычайное. «Кто-то еще умер, – подумал Оливейра. – По другому поводу в этом городе, так чтущем сон, звонить не станут». Он вспомнил: однажды кто-то из его аргентинских друзей, прибыв из-за океана, сразу же позвонил ему, как само собой разумеющееся, в половине одиннадцатого вечера. Трудно сказать, как ему удалось по телефонному справочнику «Bottin» разыскать чей-то телефон в доме, где жил он, во всяком случае, позвонил. Лицо добропорядочного господина с пятого этажа, одетого robe de chambre [127], постучавшего ему в дверь, ледяное лицо, quelqu’un vous demande au telephone [128], и Оливейра в смущении натягивает трикотажную пижаму – и бегом наверх, на пятый этаж, а там сеньора, откровенно раздраженная, и он узнает, что друг Эрмида – в Париже, ну, когда увидимся, че, я привез столько новостей, и от Тревелера привет, и от братьев Виду, и так далее и тому подобное, а сеньора прячет раздражение, ожидая, когда же Оливейра наконец заплачет, узнав о кончине близкого существа, а Оливейра не знает, что делать, vraiment je suis tellement confus, madame, monsieur, c’était un ami qui vient d’amver, vous comprenez, il n’est pas du tout au courant des habitudes… [129] О Аргентина, двери дома – настежь, приходи, когда хочешь, хоть в ночь, хоть за полночь, времени – навалом, все – впереди, все еще будет, пуф, пуф, пуф, а в глазах этого, что в трех метрах от тебя, наверное, – ничего, ничего, пуф, пуф, вся теория коммуникаций для него кончилась, не начавшись, ни па-па-па, ни ма-ма-ма, ни пи-пи, ни ка-ка – ничего, а только трупное окоченение да чужие люди вокруг, даже не уругвайцы или мексиканцы, которые знают, как слушать музыку и устроить бдение у тела невинного младенца, люди, сразу возникающие, стоит ему потянуть за любую нить клубка из воспоминаний, люди не настолько примитивные, чтобы принять и признать своим этот нарушающий все приличия скандал, и не настолько еще состоявшиеся, чтобы отречься от подобных скандальных обстоятельств и отнести к разряду one little casualty [130], например, три тысячи человек, стертых с лица земли ураганом «Вероника». «Однако все это – дешевая антропология, – думал Оливейра, чувствуя, как холодок судорогой сводит желудок. Всегда кончается нервной спазмой. – Вот они, подлинные коммуникации, передача информации подкожным языком, для которого нет словаря, че». Кто же погасил рембрандтовскую лампу? Он не заметил; только что над полом словно струилась пыльца старого золота, но, как он ни старался восстановить в памяти, что было после прихода Рональда с Бэпс, не мог вспомнить, вот незадача, может быть, Мага (наверняка Мага), а может, и Грегоровиус, но кто-то погасил лампу.