Тарас Шевченко - Драматические произведения. Повести
В шести верстах от города Козельца, в селе Лемешах, в бедной хатке, на сволоке, или балке, читаем: «Сей дом соорудила раба божия Наталия Розумиха{81}, 1710 року божьего». А в городе Козельце в величественном храме читаем на мраморной доске: «Сей храм соорудила графиня Наталия Разумовская в 1742 году». Странные два памятника одной и той же строительницы!
В Козельце нанял я пару немудрых лошадок вместе с рыжим еврейчиком и поехал себе проселком, куда мне нужно. Это было в сентябре месяце. С утра был день только серенький, а к вечеру стал и мокренький; время шло к ночи, нужно было где-нибудь приютить себя на ночь, а по дороге не только корчмы — и мизерного шинка не видно.
Не доезжая Трубежа, или, по-местному, Трубайла, нам показалося на косогоре село. Подъезжаем ближе, — и действительно село, только погорелое, и ничего живого на черной улице не видно. А за греблею, по ту сторону Трубежа, мы увидели между вербами и едва начинающими желтеть садами белые хаты. Проехали мы по плотине мимо двух шумящих мельниц и очутилися в большом казачьем селе. Чистые большие хаты и неразрушенные тыны свидетельствовали о благосостоянии обитателей, но первая к царыне хата своей миловидностью мне особенно приглянулась, так что я решился просить себе в ней приюта на ночь. Дождик моросил-таки порядочно, а хозяин приветливо улыбающейся хаты, как ни в чем не бывало, стоит себе, облокотяся на тын, в новом нагольном тулупе, курит коротенькую трубку и, улыбаяся, смотрит, как его любимцы — круторогие половые волы — наслаждаются в огороде капустою. Увидевши в окно такое святотатство, из хаты выбежала хозяйка и сквозь слезы закричала:
— Чего же ты стоишь, недолюде старый, и смотришь, как добро нивечить скотына? Чому ты ии не заженешь в загороду?
— Я ее тридцать лет загонял, пускай теперь другие загоняют, — ответил хозяин совершенно равнодушно и продолжал курить трубку.
— А боже мий с тобою! — снова закричала хозяйка. — Да ты хоть бы кожух скинул, видишь, дождь идет?
— Так что ж? Пускай себе идет с богом!
— Как что ж? Кожух изнивечишь!
— Так что ж, пускай себе изнивечу, — у меня другой есть.
— Хоть кол на голове теши, а он все свое правит — сказала хозяйка и побежала выгонять с огорода скотину. Хозяин посмотрел ей вслед и самодовольно улыбнулся.
Мне очень понравилась его совершенно хохлацкая выходка, и я, высунувшись из брички, приветствовал хозяина с добрым вечером, на что он отвечал:
— Добрывечир и вам, люди добри! А чи далеко бог провадить? — прибавил он, надевая шапку.
— Та не далеко, а все-таки сегодня не доидемо, — сказал я, вылезая из брички, и прибавил с расстановкою: — А чи не можна б у вас, дядюшко, пидночувать?
— Чому не можна, можна, боже благословы! Хата чимала, а мы добрым людям ради.
И, говоря, он отворил ворота, и бричка всунулась во двор.
— Просымо покорно до господы! — сказал мне хозяин, когда я вошел на двор, и заметно было, что он старался выговаривать слова на русский лад.
Я вошел в хату; в хате было почти темно, но все-таки можно было видеть, что хата была просторная и чистая.
— Просымо покорно, садовитесь, — говорил хозяин, показывая на лаву, — а я тым часом скажу своий старий, щоб що-нибудь нам засвитыла, — прибавил он, уходя из хаты.
Через минуту вошла в хату старушка со свечой и, поставив ее на столе, тихо отошла к двери и, сложа руки на груди, молча остановилась. Она была в чистом чепце и в таком же немецком платье{82}; меня это удивило. «Каким родом, — подумал я, — очутилось подобное явление в мужицкой хате?»
Вскоре за старушкой вошел хозяин в хату, неся на руках плачущее дитя. Дитя, увидя старушку, зажало губки и, улыбаясь, протянуло к ней свои крошечные ручонки.
— Возьми его, Микитовна, до себе, — говорил хозяин, передавая дитя старушке.
— Бач, воно мужика боиться, сказано — панська дытына, — прибавил он, гладя его по головке своей костлявой и широкой рукою.
У меня в кармане были леденцы; нужно заметить, что я этот продукт постоянно имел в кармане во время моих поездок по Малороссии. Заметьте, что ничем нельзя так скоро задобрить моего угрюмого земляка, как приласкать его дитя, и я часто не без пользы употреблял эту тактику. Я подал леденец дитяти, оно сначала посмотрело на меня своими необыкновенно большими глазами, потом молча взяло леденец и, улыбаясь, воткнуло в свои розовые губки.
Тут я мог поближе взглянуть на дитя и на старушку. Старушка показалась мне живой картиной Жерар Доу, а дитя было херувим Рафаэля{83}. Меня поразила эта чистая, тонкая красота дитяти; мои глаза остановились на этом прекрасном создании. Старушка отнесла дитя в сторону и перекрестила, вероятно, от дурного глазу, а хозяин, подойдя ко мне, сказал:
— А что, не правда ли, что панская дытына?
— Прекрасное дитя, — ответил я и подал дитяти еще один леденец.
Хозяин заметно был доволен моими гостинцами и, подходя к старушке, сказал:
— Дай лышень мени его, Микитовна, а ты пиды та скажи моий старий, чи не найде вона там чего-не-будь нам подвечиркувать та може, коли не лыха буде, то й тее… по чарочци… догадуетесь, Микитовна?
— Мы, добродию, люды прости, — сказал он, обращаясь ко мне, — у нас нема ничого такого сладкого, ни того чаю, ниже того сахару, а так просто, по-простому.
Старушка вышла из хаты, а он, с ребенком на руках подходя ко мне, сказал:
— Отепер подывитесь на його, добродию, правда, що хороше, сказано — княжа.
— Да как же очутилося у вас княжеское дитя? Расскажите мне, ради бога, — спросил я с удивлением.
— Нехай вам, добродию, Микитовна росскаже, бо тут, не вам кажучи, була настоящая комедия. Вы бачилы отам, за Трубайлом, погориле село?
— Видел, — ответил я.
— Так добре, що видели. Вот то самое село було колысь оцёго дытяты матери, та и выгорило. А вона, его маты… Т& я не розкажу вам, як воно там выгорило: мене тоди дома не було, то я й не бачив его. Нехай Микитовна сама росскаже, вона бачила, то вона й знае, як воно диялось.
Между тем старушка вошла в хату и чистой белой скатертью поверх килыма накрыла стол, достала с полыци восьмиугольный расписанный графин с водкою и рюмку и поставила на стол; потом принесла на деревянной тарелке, тоже разрисованной, кусками нарезанного чабака и паляныцю. И все это было сделано ею тихо, чинно, так что, глядя на нее, можно было наверное сказать, что она выросла и состарилась не в мужицкой хате. Потом взяла на руки ребенка и отошла в сторону, а хозяин сказал ей:
— Микитовна, когда положишь спать дытыну, то зайды до нас, — нам треба буде розпытать у тебя дещо. Та скажите там моий старий, нехай нам вечерю готуе, та не галушки або кулиш, — бачите, у нас чужи люди!
Старушка вышла из хаты, а он вслед ей прибавил:
— Зайдить же до нас, Микитовна, як упораетесь.
— Хорошо, зайду, — отвечала она из сеней. Выпивши по одной, а потом и по другой, хозяин мой стал словоохотнее. Он разговорился до того, что, сам не замечая, рассказал мне всю свою биографию. Рассказал мне, между прочим, как он, будучи парубком еще, был в погоньцях под французом{84} и воротился из Неметчины голый-голым, с одним батогом в руках, и как потом пошел внаймы до попа, и как после трудом и разумом разбогател и сделался из бездомного сироты-наймита первым хозяином в селе. Словом, через час времени я, не допытываясь, узнал всю его самую сокровенную историю.
Но что мне особенно в нем понравилось, — что он, рассказывая свою обыкновенную историю, касался как бы мимоходом своих богатырских подвигов, не подозревая в них ничего необыкновенного.
А между тем старушка принесла нам вечерю и сама повечеряла с нами. Помолившись богу после вечери, хозяин, обратяся к старушке, сказал:
— Теперь, Микитовна, розкажить нам про свою княгиню, як воно там у вас диялося. А с самого начала, — прибавил он, — наточить нам с кухоль слывянки, — воно, знаете, веселите буде слухать.
Через минут пять старушка возвратилася в хату с порядочным стеклянным глечиком в руках. Поставивши глечик на стол, сама она села на скамейку и, помолчав немного, проговорила вздохнувши:
— Про ее бесталанье, Степановичу, про ее тяжкую, горькую долю я готова каждый день, каждую годыну рассказывать всему свету, чтобы весь свет знал про ее горькие кровавые слезы и казнился ее кровавыми слезами, — и она тихо заплакала.
Мы выпили по рюмке сливянки, а старушка, утерши слезы, начала так:
— Не умею сказать, сколько минуло тому лет, только это случилось давно, еще до француза; я была еще тогда такою стрыгою, когда покойный Демьян Федорович, царство ему небесное, пришел из-под француза. Они служили в каких-то казаках{85}, а в каких именно, не умею вам сказать. Знаю только, что в казаках, и больше ничего. Батюшку своего Федора Павловича, царство ему небесное, они не застали в живых. Осмотревшися дома около хозяйства, поправили, что нужно было поправить, а что не нужно, то и так оставили. Тогда же они выстроили и два витряка, вот что на горе стоят. Они только и уцелели от всего добра. Построивши витряюг, да и задумали свататься и высватали они аж за Остром у какого-то Солоныны Катерину Лукьяновну. Вот весною засваталися, а после першои пречистой и повенчалися: и полгоду не был женихом, голубчик мой. После их свадьбы меня и взяли во двор, в покои. Долго я плакала и скучала за своими домашними, а после и привыкла, когда побольше подросла. На другой или на третий год… кажется на третий, дал им бог дитя. Назвали его Катериною, а меня приставили к нему нянькою. С той поры и по сие лютое время я не разлучалася с моею бесталанницею ни на один час: она у меня на главах выросла, и замуж вышла, и…