Джузеппе Томази ди Лампедуза - Леопард
Он еще говорил спокойно, но рука, которая лежала на куполе св. Петра, была крепко сжата, — поздней маленький крестик, венчавший купол, оказался сломанным.
— Сон, дорогой Шевалье, сон — вот к чему стремятся сицилийцы, и они всегда будут ненавидеть тех, кто захочет их разбудить, хотя бы для того, чтобы вручить им самые прекрасные дары; меж нами будь сказано, я очень сомневаюсь, чтоб в багаже нового королевства было припасено много подарков для нас. Все, и в том числе наиболее страстные проявления сицилийского характера, — лишь отражение этого сна; наша чувственность — стремление к забвению; наши перестрелки и поножовщина — жажда смерти; стремлением к сладострастной неподвижности, то есть опять к смерти, является наша лень, наши сладкие шербеты с корицей; наш созерцательный вид идет от стремления ничтожеств постичь тайны нирваны. Вот отчего преуспевали у нас определенного типа лица — те, кто разбужен лишь наполовину; отсюда и знаменитое вековое отставание сицилийского искусства и научной мысли: новизна привлекает нас, лишь когда она уже похоронена и не в состоянии породить ничего живого; отсюда невероятное количество всяких мифов, к которым можно было бы относиться с почтением, если бы они на самом деле были древними, но ведь это лишь мрачная попытка окунуться в прошлое, которое влечет нас к себе только потому, что мертво.
Не все было понято добрым Шевалье; особенно темным ему показался смысл последней фразы: он видел крашенные во все цвета тележки, в которые запряжены вздыбившиеся кони, он слышал о героическом театре марионеток, но ведь и он считал, что это подлинно древние традиции. Шевалье спросил:
— Но вам не кажется, князь, что вы несколько преувеличиваете? Я был знаком в Турине с эмигрантами из Сицилии, назовем из них хоть Криспи, они вовсе не показались мне сонями.
Князь ответил с раздражением:
— Нас слишком много, чтобы не встретить исключений; о наших полуразбуженных я, впрочем, уже сказал. Что ж до этого молодого Криспи, то, уж конечно, не мне, а вам дано будет увидеть, как он в старости впадет в наше сладострастное оцепенение; так случается со всеми. Все же вижу, что плохо изъяснился, я говорю о сицилийцах, а должен был сказать о Сицилии: о среде, о климате, о сицилийской природе. Это силы, которые еще более властно, чем чужеземные владыки с их бессмысленным насилием, формировали душу; это пейзаж, который не знает середины между порочной расслабленностью и проклятой засухой, это природа, которая не любит размениваться на мелочи. Она не выносит разрядки, необходимой в стране, предназначенной для жизни разумных существ; это страна, где лишь несколько миль отделяют ад вокруг Рандаццо от красот залива Таормины; это климат, который карает нас шесть месяцев в году сорокаградусной лихорадкой; пересчитайте их, Шевалье, пересчитайте-ка: май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь — шесть раз по тридцать дней, когда солнце пылает над головой; это наше лето, такое же долгое и трудное, как русская зима, только боремся мы против него с меньшим успехом; вы еще этого не знаете, но мы могли бы сказать: не снег валит, а огонь, как над проклятыми библейскими городами; если б сицилиец серьезно трудился на протяжении любого из этих месяцев, то он за каждый из них израсходовал бы столько энергии что ее могло бы хватить на три других; не забывайте и о воде, которой нет, и приходится ее доставлять столь издалека, что каждая капля стоит капли пота; а потом неизменно бурные дожди, от них обезумевают высохшие реки; ливни, от которых люди и животные тонут там, где еще две недели до этого и те и другие погибали от жажды. Такова жестокость пейзажа, такова суровость климата, таково постоянное напряжение, в котором здесь пребывает все, таковы даже памятники прошлого, великолепные, но непонятные нам потому, что они воздвигнуты чужими руками и окружают нас, как прекрасные немые призраки; и все эти правители, неизвестно откуда прибывшие и высадившиеся на наших берегах с мечом в руках: им сначала рабски служат, а вскоре начинают ненавидеть, но их никогда не понимают, их воплощением становятся лишь загадочные для нас произведения искусства да вполне конкретные сборщики налогов, которые затем расходуются не у нас, — все эго образовало наш характер, который таким образом обусловлен роковыми внешними обстоятельствами, а не только пугающей островной отрешенностью наших душ.
Разбушевавшийся идеологический ад, ворвавшийся в этот маленький кабинет, ошеломил Шевалье еще более утреннего описания кровавых происшествий. Он хотел было что-то сказать, но дон Фабрицио был теперь чересчур возбужден, чтоб слушать.
— Не спорю, кое-кому из сицилийцев, вывезенных с острова, удается избежать колдовства; для этого, однако, нужно, чтоб они уезжали отсюда совсем-совсем молодыми; в двадцать лет уже поздно: корка уже образовалась, они останутся при убеждении, что Сицилия такая же страна, как и все другие, лишь подло оклеветанная; что нормальные условия цивилизации существуют у нас, а за нашими рубежами — одни чудачества. Но вы простите меня, Шевалье, я позволил себе увлечься и, верно, вам наскучил. Ведь вы приехали сюда не за тем, чтобы слышать плач Иезекиила над бедами Израиля.
Вернемся лучше к нашей настоящей теме; я весьма признателен правительству за то, что оно вспомнило обо мне в связи с сенатом, и прошу вас передать мою искреннюю благодарность, но согласиться я не могу. Я представитель старого класса, который в силу неизбежных обстоятельств скомпрометирован бурбонским режимом и — при отсутствии уз привязанности — связан с ним узами приличия. Я принадлежу к несчастному поколению, живущему на гребне между старым в новым временем; и нам одинаково плохо и в том и в другом. Кроме того, и вы не могли этого не заметить, сам я лишен иллюзий; чем я могу быть полезен сенату, какую пользу может ему принести неопытный законодатель, лишенный способности обманывать самого себя, этого наиболее важного качества для тех, кто хочет вести за собой других? Люди нашего поколения должны сидеть в уголке и поглядывать на то, как молодежь кувыркается и скачет, делает кульбиты вокруг этого разукрашенного катафалка. Вам теперь нужна молодежь, нужны люди ловкие, с умом, направленным скорее на то, «как делать», чем «к чему делать», люди, которые способны к маскировке, то есть, хочу я сказать, умеющие скрывать вполне ясные личные интересы за туманными общественными идеалами.
Он замолчал, рука оставила в покое св. Петра. Затем продолжил:
— Позвольте мне через вас подать совет вашим начальникам.
— Само собой разумеется, князь, он будет выслушан с величайшим вниманием, но я не теряю надежды, что вы вместо совета разрешите передать о вашем согласии.
— Я хотел бы подсказать вам имя для сената; я думаю о Калоджеро Седара. Он в большей степени, чем я, заслуживает назначения в сенат; я слышал, что он принадлежит к старинному роду или в конце кондов род его станет старинным; в его руках власть, а это больше того, что вы называете престижем; при отсутствии заслуг научных он обладает выдающимися практическими достоинствами; его более чем безупречное поведение во время майских событий оказалось чрезвычайно полезным; не думаю, чтоб он питал больше иллюзий, чем я, но он достаточно ловок, чтобы создать их себе, если понадобится. Это тот человек, какой вам нужен. Но вам придется поторопиться: я слышал, он собирается выставить свою кандидатуру в палату депутатов.
В префектуре было много разговоров о Седаре; его деятельность на посту мэра и его личные дела были хорошо известны.
Шевалье вздрогнул: будучи человеком честным, он относился к законодательным палатам с уважением, равным лишь чистоте его собственных намерений; но именно поэтому он решил промолчать. (И был в конце концов прав, воздержавшись от компрометирующих суждений: десять лет спустя дон Калоджеро был назначен сенатором.) Шевалье, невзирая на свою честность, не был глупцом; конечно, ему не хватало той живости мышления, которая в Сицилии ценится как ум, но он с медлительной солидностью вынашивал свои суждения и был свободен от присущей южанам безучастности к чужим бедам. Он понял горечь и досаду дона Фабрицио и на мгновение вспомнил картины нищеты, отчаяния, мрачного равнодушия, свидетелем которых вот уж месяц являлся. Несколько часов тому назад он завидовал изобилию и барскому укладу дома Салина, а теперь с чувством нежности вспоминал о своем жалком винограднике, о своем Монтерцуоло неподалеку от Казале, таком некрасивом, заурядном, но зато спокойном и полном жизни. Им овладело сострадание к князю, лишенному надежд, к босоногим ребятишкам, к женщинам, измученным малярией, ко всем этим жертвам, не всегда невинным, чьи списки поступали каждое утро в его служебный кабинет; все они в конце концов одинаковы, спутники по несчастью, брошенные в один и тот же отрезанный от мира колодец.