Август Стриндберг - Том 1. Красная комната. Супружеские идиллии. Новеллы
Ренгьельм думает, что фабрика — фамильярная кличка театра, но узнает, что директор имеет спичечную фабрику. Его зять, кассир, занят на почтамте и не появляется обыкновенно до двух часов; сын того, секретарь, занят на телеграфе, и поэтому его никогда нельзя застать наверняка. Но так как сторож понимает цель прихода Ренгьельма, то он передает ему от своего имени и от имени театра экземпляр устава театра; этот молодой дебютант может скоротать время до прихода кого-нибудь из дирекции.
Ренгьельм вооружился терпением и сел на диван изучать устав. Когда он прочел его, было еще только полчаса первого. Потом он проболтал со сторожем до сорока пяти минут первого. Потом он сел, чтобы проникнуть в глубину первого параграфа устава:
«Театр есть нравственное учреждение, почему члены его должны стремиться жить в страхе Божием, добродетели и хороших нравах».
Он вертел фразу во все стороны и старался придать ей надлежащее освещение, но тщетно. Если театр нравственное учреждение, то не надо членам его, которые (наряду с директором, кассиром, секретарем, машинами и декорациями) составляют это учреждение, стремиться ко всем этим хорошим вещам, как бы они ни назывались. Если бы было написано: «Театр безнравственное учреждение, и потому…» — да, тогда бы был смысл; но таковой цели, конечно, директор не имел.
Он вспомнил «слова, слова» Гамлета, но тотчас же вспомнил, что старо цитировать Гамлета и что надо выражать свои мысли своими словами; он остановился на том, что это болтовня.
Второй параграф помог ему убить еще четверть часа на рассуждения по поводу текста: «Театр никоим образом не для удовольствия, не для одного наслаждения». Здесь говорилось: театр не для удовольствия, и дальше: театр не исключительно для удовольствия, следовательно, он (также и) для удовольствия.
Потом он стал думать о том, когда театр доставляет удовольствие. Да, удовольствие было, когда можно было видеть, как дети, в особенности сыновья, обманывали из-за денег своих родителей, в особенности если родители были добродушны, экономны и благоразумны; потом, когда жены обманывали мужей; в особенности это приятно, когда муж стар и нуждается в помощи своей жены. Потом он вспомнил, что очень смеялся над двумя стариками, которые чуть было не умерли с голоду, потому что их дела пришли в упадок; и что еще сегодня над ними смеются в произведении классического писателя. Ему припомнилось также, что его забавляло несчастье старого человека, утратившего слух, и что он вместе с шестью сотнями людей очень веселился по поводу монаха, который пытался естественным путем лечить безумие, в которое его ввергло воздержание, и в особенности по поводу лицемерия, с каким он умел достигать своей цели.
Над чем же смеются? — спросил он себя. И так как ему больше нечего было делать, то он попытался ответить на это: над несчастьем, нуждой, пороком, добродетелью, поражением добра, победой зла.
Этот результат, который был для него отчасти нов, привел его в хорошее настроение, и он находил большое удовольствие в игре мыслей. Так как дирекции еще не было слышно, он продолжал игру, и не прошло еще пяти минут, как он пришел к результату: в трагедии плачут как раз над тем же, над чем смеются в комедии.
Но тут он остановился, потому что влетел главный директор, пролетел мимо Ренгьельма, не подавая виду, что заметил его, и бросился в комнату налево, откуда через мгновение раздался звук звонка, сотрясаемого сильной рукой. Сторожу понадобилось только полминуты на то, чтобы войти и выйти с объяснением, что его высочество принимает.
Когда Ренгьельм вошел, директор уже повернул свою мортиру в такой угол, что никак не мог видеть смертного, который вошел с трепетом. Но он, должно быть, услышал его, потому что тотчас спросил в оскорбительном тоне, что тому нужно.
Ренгьельм объявил, что он просит дебюта.
— Как? Большого дебюта? Большого восторга? Есть ли у вас репертуар, сударь? Играли ли Гамлета, Лира, Ричарда Шеридана; десять раз вызывали после третьего акта? А? Что?
— Я еще ни разу не выступал.
— Ах так! Ну, это нечто иное!
Он сел в посеребренное кресло, обитое голубым шелком, и на лице его появилась маска, как будто оно должно было служить иллюстрацией к одной из биографий Светония {68}.
— Можно ли вам сказать искреннее мнение? А? Бросьте эту карьеру!
— Невозможно.
— Я повторяю: бросьте эту карьеру! Эта самая ужасная из всех! Она полна унижений, неприятностей, уколов, терний, которые, поверьте мне, так отравят вам, сударь, жизнь, что вы пожалеете о том, что родились!
Он говорил поистине убедительно, но Ренгьельм был непоколебим в своем решении.
— Ну-с, тогда запомните мои слова! Я торжественно советую вам бросить и предупреждаю вас, что вы несколько лет можете пробыть статистом! Обдумайте это! И потом не приходите ко мне и не жалуйтесь! Эта карьера так адски тяжела, что вы никогда не избрали бы ее, если бы знали ее тяжесть! Вы вступаете в ад, поверьте мне! Я сказал.
Но эти слова были напрасны.
— Не предпочтете ли вы ангажемент без дебюта? Тогда риск меньше.
— Да, конечно, этого я совсем не ожидал.
— Тогда подпишите, пожалуйста, этот контракт. Тысячу двести, кроме жалованья, и контракт на два года! Ладно?
Он вынул из-под промокательной бумаги написанный и подписанный дирекцией контракт и дал его Ренгьельму; у того голова закружилась от тысячи двухсот крон, и он подписал договор, не взглянув на него.
Когда это случилось, директор подал ему свой толстый средний палец с перстнями и сказал: «Милости просим!» При этом он обнажил верхнюю десну и желтые, налитые кровью белки глаз с зрачками цвета зеленого мыла.
Этим аудиенция закончилась. Но Ренгьельм, для которого все произошло слишком скоро, еще оставался и взял на себя смелость спросить, не подождать ли ему, пока соберется дирекция.
— Дирекция? — выпалил великий трагик. — Это я! Если он хочет спросить что-нибудь, пусть обращается ко мне! Если ему нужен совет, то пусть обращается ко мне! Ко мне, сударь! Ни к кому другому! Так! Марш!
Казалось, что пола сюртука Ренгьельма зацепилась за гвоздь в тот момент, когда он собирался выйти; тогда он внезапно остановился и обернулся, чтобы посмотреть, какой вид имеют последние слова, но он увидел только красную десну, похожую на орудие пытки, и глаз с кровавыми жилками, вследствие чего он не испытал никакой охоты требовать объяснения, но поспешил в ресторан, чтобы пообедать и встретить Фаландера.
Фаландер уже сидел за своим столом, спокойный и равнодушный к злейшему удару. Он не был удивлен тому, что Ренгьельм ангажирован, хотя и стал значительно мрачнее, услыхав это.
— Как ты находишь директора? — спросил Фаландер.
— Я собирался дать ему пощечину, но не посмел.
— Дирекция тоже не осмеливается, и потому он правит один. Ты увидишь, что грубость всегда правит! Ты знаешь, что он также драматург?
— Я слышал это!
— Он изготовляет тот вид исторических пьес, которые всегда имеют успех; и это происходит оттого, что он пишет роли, вместо того чтобы рисовать характеры; он приурочивает аплодисменты к уходам и спекулирует так называемым патриотизмом. Впрочем, его персонажи не могут говорить, они бранятся: мужчины и женщины, молодые и старые — все; поэтому его известная пьеса «Сыновья короля Густава» справедливо называется исторической перебранкой в пяти действиях, ибо в ней нет никакого действия, а имеются только выходы: семейные, уличные, парламентские и так далее. Вместо ответов обмениваются пинками, которые вызывают ужаснейший шум. Вместо диалога у него ругань, в которой оскорбляют друг друга, и наивысший сценический эффект вызывается рукоприкладством. Критика говорит, что он велик в обрисовке исторических характеров. Как же обрисовал он Густава Вазу в упомянутой пьесе? Как широкоплечего, длиннобородого, мордастого, неукротимого и здоровенного парня; между прочим, он ломает на риксдаге в Вестеросе стол и проламывает ногой дверь. Но однажды критика заявила, что его пьесы бессмысленны; тогда он разозлился и решил писать бытовые комедии со смыслом. У него был сын, ходивший в школу (это чудовище женато) и ведший себя плохо, так что его драли. Тотчас же отец его написал бытовую комедию, изображавшую учителей и показывавшую, как негуманно обращаются с молодежью. Его опять справедливо раскритиковали, и он тотчас же написал бытовую комедию, в которой изобразил либеральных журналистов нашего города! Но шут с ним!
— Почему он тебя ненавидит?
— Потому что я на одной репетиции сказал: «Дон Паскуале» {69}, хотя он заявил, что его зовут Паскаль. В результате мне под страхом денежного штрафа было приказано говорить, как он велел. При этом он сказал, что пусть во всем мире его зовут как хотят, но здесь его будут называть Паскаль, ибо таково его имя!