Оренбургский платок - Анатолий Никифорович Санжаровский
— Завместо чаю, — уточнила Галя.
— Видала! На чаю армайка[224] сэкономила! Изнутря чернилами сполоснулась эта мучительница покоя, — пожаловалась Луша. — А то, что бабка вся обкричалась лихоматом, места не находя, её не колыша. А ну отравилась? Врачицу метнулась я звать. На вызове! Гдесь на бесовых куличках. Вот с часу на час снове надбегу…
— Не досаждай ногам.
— Но делать-то чё-т надо?
— А пускай Сашка пока углём да карандашом пишет. Бузина счернеет. Надавите — на потоп хватит чернил.
— А эта бесогонка? На той неделе ель задавили в ней кашлюка[225]. И на! Новая горячая напасть. А ну помрё?
— С чего? Ну разок зелёнкой побрызгает…
— Теперь у меня всё пузечко зелёное, — вздыхает девочка. — Я всейная зелёная… Бавушка, — засылает мне вопрос, — я когда поспею?
— Какие твои годы?.. Поспеешь.
Свет надежды помелькивает в её глазах.
Скоро берендейка уверилась, что всё сольётся пустяком.
В полной силе дёргает меня за мизинец:
— Бабунь, а бабунь! А ты можешь упасть солдатиком? Давай падать солдатиком.
— Это же на какой манер?
— А на такой… Чтоб не больно было, сперву надобится сделать ночь.
Девочка сводит длинные золотистые ресницы — ночь сделана! — прячет руки за спину. Не сгибает коленок, наполно со всего-то как есть полусаженного росточка, пригожая да нарядная, чисто тебе живой сувенирный столбок, с закрытыми глазоньками бух наземь ницничком[226].
У меня в нутрях всё так и оборвалось.
— А батюшки! — подымаю её. — Золотко! Ты ж вся расшиблась!
— Не вся, — истиха возражает Галя. Стирает с локотка грязь.
По глазам вижу, плакать ей край надо. Да перемогается. Молодчинка. Рожна с два такая ударится в слёзы!
Напротив. Улыбается солнышком скрозь тучи. Через большую силу, правда моя, улыбается. Но улыбается ж таки! Тянет меня за палец книзу.
— А давай, — поёт, — вместе падать.
— А ежель вместе, так думаешь, земля мягче, пухом, станет?
— А всё равно давай.
— Не-е, Галенька. Тут неумытыми руками не берись. Не по моим косточкам угощеньице. Да грохни я разок солдатиком, ни один хирург под мелкоскопом не сберё меня по кусочкам.
— А ты попробуй…
Зорко слушала нас Лукерья.
Хмыкнула. Уперлась кулаками в бока.
— Да ты чё эт, государышня, — налетела она на Галю, — припиявилась-то к старому к человеку? Видали, дай ей, подай говядины хоть тухлой, да с хреном! Да ты, разумница, напервах докувыркайся до наших годов. А там толкач муку покажет. Там узнаешь, почём в городе овёс да как оно… А то ты, упрямиха, чересчуру ловка да умна. Прям вся из ума сшита! Старей же любой бабки!
Галя с нарочитой учтивостью пускает мимо ушей Лукерьин приступ проповеди.
Минутой потом чистый детский щебет снова ложится мне на душу праздником.
— Луша, а чьи это у тебя матушкины запазушники? — любопытствую я про ребят.
— А Нинкины.
— Это какая ж такая будет Нинка? А подай Бог памяти…
— А приёмная дочка моя. Ну, забыла? Я тебе преже не раз про неё докладала… Отец — мать в войну сгибли. Осталась одна одной. Ну невжель не упомнишь?.. Попервости, как объявилась у нас, росточку была с бадейку. Вовсе не круглявая. Про такую не скажешь: телега мяса, воз костей. Совсем напротивку. Опалая была телом. Тамочки худющая! Жёлтински ещё дражнили её Нинка — нитка!
— Пожди. Не из ленинградского ли эвакуированного детдома?
— Ну! Он у нас на станции с полдня в тупике в старых вагонах обретался. Там я увидала Нинушку… Жалко… К своим к троим привела…
— Теперь ясно. Так припоминаю…
— Так вот, письмами я её всё пытала. Можь, спрашивала, тебе в чём подмога моя надобна? Так я б могла и за ребятишками приглядеть, и другое что… Только ты черкани. Не стесняйся. Стесняться будешь посля…
Не тебе, Нюр, слушать… Ну какое материнское сердце закроешь на все замки от своего дитятки? Хоть и не тобою рожёное, да тобою вскормлённое — всё едино родное.
Я и тако, я и сяко подкатываюсь к ней со своей подмогой. А она… Не-е… Всё воротит от бабки свой храповик[227]. Письмо по письму один глянец. Всё-то у нас на большой! Ну, на большой, так на большой. Ладноть, подмалкиваю. Эхе-е…
Подалась ты путешествовать по врачунам. Увеялась и я к своим сродникам в Новую Киндельку. Перед тем оне только что побывали в Орске. Самолётом летали.
А Боже ж мой! В первый же день такое мне понапели про Нинкину маету!.. Бросила я куначить[228] да и ах напрямок мимо Жёлтого в сам Орск к ней.
Ель докачалась от автобуса до Нинкиной пещеры. Оха и уста-ала там… Пока переползу через бордюр — дорогой товарищ Суворов все Альпы три раза перейдё! Всё ж добралась…
И что ж я в полной вижу красе?
Выскочила она за своего Васюху хорошо. Промашку не дала. К работе Василий старается. В лепёшку бьётся… Руки у малого золото. Какую газету ни открой, кругом ему честь да слава. По заграницам катается. Вроде как опыт всё свой раздаёт. В Румынии даве вот гостил… Его карточка на полстены в Орске в музее. Как жа! За-слу-жён-най строитель! Он над каменщиками бригадир! Не какой там младший помощник старшего дворника… Ну разве скажешь, что он Василий Блаженный?[229] И сама Нинок тоже в ряду людей.
Маляриха. Тоже бригадная генералка. Там с красной доски не сходя. Районная депутатиха…
Всем Нинуся с Васёной хороши. Да только им не разбегаются хорошить! Недушевно с ними поступают! Этих вот страдаликов, — Луша метнула глазами на ребятишек, согласно качали кота на качелях, — дома кидают однех, как бегут на работу ещё рано-порану. Обед — она летит контрольность снять, что там да как дома. Подкормить опять же надобе…
Раз прибегают вечером — ребятишечков нетоньки. А Господи!.. Проворней ветра жиманули по городу искать. Застают где-ка ж ты думаешь? На трамвайных путях играются! Не брешу, рак меня заешь!
С того часу положили оне себе за дурацкую моду, как на работу бечь — вяжут ребятьё не к кровати, так к дивану. Сонных наранях вяжут! Сама обрезала на крохах те чёртовы гужи!
Под вечер проявляются Ниноня с Васильцом. Я прямо с козыря и почни против шерсти наглаживать. Хоть голову взрежь, не помню, в каких именно словах я говорела. А тольке знаю, мёртво я в щипцы взяла непутную[230] Ниноху свою. Иль она больна на всю голову? Ну совсемушко повредилась тёлка! Я считаю, на ей больший кусок вины. Подоплёка-жена непропёка!
— Что ж