Илья Сургучев - Губернатор
— Ваше превосходительство!
Кудрявый старенький Шульман и лысый, странно, глубоко моргающий ротмистр вышли в коридор и смотрели на него.
XXIIХоронили полицмейстера в ясный день. Была прозрачна и спокойна даль с отчетливыми очертаниями вокзала, маневрирующих поездов, спускающегося к земле неба.
Губернатор вспоминал лицо полицмейстера, и все время ему казалось, что у покойника нет глаз, вспоминал и не мог представить себе голоса, каким говорил он.
Листья деревьев, пожелтевшие, внутрь завернувшиеся, тихо и покорно падали. Отпевали полицмейстера в соборе: много кадили, и было видно, как в солнечном луче переливаются, купаясь, волны душистого дыма. Служили медленно, ходили в черных ризах важно, дьякона говорили басами и концы прошений печально затягивали вверх. На последнюю великую панихиду, после обедни, обещал приехать архиерей Герман, но с самого утра заболел лихорадкой, которую захватил еще в Китае.
— Да и это бы ничего, — говорил он губернатору по телефону, — но вот беда. От лихорадки я спасаюсь чем? Пью водку с лимонным соком. Кружится голова: станешь на кафедру, еще бухнешься.
Службу по этой причине правил соборный протоиерей, — красивый, лысый старик, в полинявшей, с серыми пятнами камилавке. По обе стороны его, вдоль гроба, стояли со свечами священники, и черные ризы их говорили о великом посте, о ранней весне, когда на реках начинает трещать лед и прилетают скворцы.
Губернатору не нравилось пение, хотя было видно, что хор, а в особенности первые басы старались. Когда пели «Надгробное рыдание», то на слоге «да» получалось удивительно красивое и звучное сочетание голосов, и совершенно неожиданно, из далекого детства, когда учили играть на рояле, губернатору вспомнился музыкальный термин:
— Доминант септ аккорд.
Это слово развернуло в памяти уголок, старый, забытый. Он закрыл глаза, — исчезло его губернаторство, исчезло возвышение, на котором стоял он, церковь, протопоп, умерший полицмейстер: явилась комната с синими стенами, с левой стороны освещенная деревенским утренним, особенным солнцем. Явилось ощущение только что пережитых, волнующих, как холодная вода, снов. Вспомнились блестящие, разрисованные черными квадратами полы гостиной; голос отца в кабинете, староста Егор; какие-то мужики, становившиеся на колени перед крыльцом. Нежная, прекрасная женщина сидит у рояля и, держа на левом колене маленького мальчишку в бархатных штанах, учит его, как называются клавиши, белые и черные. А у мальчишки мелькают в голове думы о том, что не мешало бы гривенник, подаренный ему сегодня отцом, завернуть в платок, потому что время летнее и денежку с зазубренными краями могут покусать мухи; что орел, кажется, напился пьяным, а индюк собирается на село ко всенощной пойти…
Эта женщина — мать.
Теперь над ней — большой, черного мрамора крест, и на пьедестале золотыми буквами на славянском языке написаны евангельские слова.
Губернатору почему-то делается стыдно от этих воспоминаний, он краснеет, открывает глаза и смотрит на гроб, стоящий посередине церкви. С возвышения, которое в кафедральных соборах устраивается специально для губернаторов, ему виден полицмейстер, лежащий с бумажным венчиком на лбу. На венчике, как медальоны, нарисованы иконки. Под шеей у полицмейстера — вата. Глаза запали, как будто кто вдавил их большим пальцем. Нос сделался тонким и острым. Руки пожелтели, видны кости, расходящиеся, как веер. Лицо полицмейстера было таково, будто он за эти два дня и две ночи много кое о чем подумал и теперь окончательно убедился, что 18 марта и в самом деле не нужно бы стрелять в толпу. Даже мороз по коже пробегал, когда губернатору на ум пришла мысль, что, вероятно, только в гробу человек понимает все, всю жизнь, огромную и сложную, и видны тогда ему все пути ее, правые и неправые, и не кажутся они ему спутанными, а ясными и простыми, и понятно, как нужно было бы ходить по ним.
После ектений послышалось вдруг осторожное задавание тона, и хор необычно тихо и стройно запел:
— …Житейское море, воздвигаемое зря, напастей бурею. К тихому пристанищу твоему притек, вопию ти…
Душа очищалась, будто с нее, как с зерна, снимали шелуху. Выступали на глазах слезы, хотелось уйти от этой толпы в тихие далекие улицы. Необыкновенно прекрасною и чистой, как святая на иконе, представилась Соня. Она не пошла в церковь: боится панихиды.
Прочитали громкую и торжественную молитву об отпущении полицмейстеру всех грехов, вольных и невольных, и в знак прощения вложили ему в правую руку свернутое трубкой рукописание, которое он должен показать, когда в сороковой день предстанет перед богом. Понесли гроб к выходу. Наклонились у дверей хоругви. Ударил на колокольне грустный перезвон. Зарыдала вся черная и стройная, с невидимым лицом, цыганка Аза. Когда спускались по широким, залитым асфальтом порожкам, то голова покойника, казалось, приподнялась. А сзади печально, как склеп, закрылись золотые двери алтаря, и незаметно прошуршала за ними шелковая завеса.
На дворе солнце сверкнуло в серебряном кресте; как любопытные, расселись на первом этаже колокольни дикие голуби. Ударил большой колокол, они испугались и, звонко шлепая крыльями, полетели куда-то через парк.
На кладбище губернатор не пошел; поцеловал покойника в щеку, — была она холодная и твердая, — и поехал домой. Дома вышел на балкон и начал смотреть на ясный день. Закутавшись в старый оренбургский платок, скоро вышла к нему Соня. Лицо ее выглядело нездоровым, было оно какое-то утомленное, под глазами обозначились синие, словно наведенные карандашом, глубокие круги. Глаза беспокойно блестели.
— Ты, Сонюшка, нездорова! — сказал губернатор.
— Лихорадит что-то, — ответила Соня. Захотелось приголубить девушку, захотелось сказать ей такое, отчего бы прошла болезнь, сделались спокойными и ясными ее глаза.
— Ну вот, — пошутил губернатор, — в городе есть два больных лихорадкой: архиерей и губернаторская дочка.
Соня не улыбнулась и скоро ушла назад, в комнаты.
В три часа Свирин накрывал уже стол для обеда и говорил, что сегодня на жаркое подадут куропаток с красной капустой. В это время зазвонил телефон. Губернатор взял трубку и спросил, откуда говорят.
— С кладбища, ваше пр-во! — услышал он шипящий голос.
— Что вам?
— Все исполнено, ваше пр-во! Я говорю, ваше пр-во! Крыжин.
Сразу сделалось неприятно, будто по спине поползла мокрица. С тех пор, как Крыжин стоял на коленях, губернатор не принимал его.
— Что такое? Что исполнено?
— Обряд совершен в окончательной форме, — шипел телефон, — тело в могиле. Вся она, то есть могила, утопает в живых и искусственных цветах ваше пр-во! Сказали речи: правитель канцелярии, старший советник губернского правления и зубной врач Антипов. Собирался говорить еще какой-то юноша из красных, но ему мною было строго воспрещено, так как он собирался, по всем видимостям, говорить обидное для покойника.
— Почему же это так было заметно? — спросил губернатор.
— А уж это так было видно — шипел телефон, — на замечании человек. Я приказал отправить его в участок и выяснить личность. Кажется, из сидевших.
Перед вечером губернатор вышел пройтись по бульвару. С востока тянуло сыростью; пришлось надеть пальто и перчатки. Перчатки были новые, еще неразмявшиеся. Сзади губернатора шел Свирин.
В зимнем клубе сквозь запотевшие окна были тускло видны огни.
— На днях клуб уже переезжает сюда на зиму, — сказал Свирин, — поправляют монтеры лампочки. А еще несчастие случилось. Перевозили биллиарды, одну аспидную доску разбили. Послали телеграмму в Ростов-на-Дону.
На углу, около клуба, стоял Крыжин. Губернатор вспомнил доклад по телефону и заторопился, чтобы пройти мимо, но когда оглянулся, то увидел его рядом со Свириным.
Видимо, осмелившись, Крыжин сделал большой шаг, пошел вровень с губернатором и доложил:
— Выяснили. Задержанный — слесаря одного, Ивана Панкратова, сын. Из подозрительных. Глаз у него обожгли пулей 18 марта. Теперь на один только смотрит.
Темнело. На бульваре было пусто. В лимонадной будке зажгли рожок: ярко осветились какие-то вазы с виноградом, бутылки, столики, и еще больше покрылись темнотой окрестные деревья и аллеи.
— Ваше пр-во! — обратился к губернатору Крыжин, и в голосе его послышалась слащавая мольба. — Заставьте вечно бога молить…
И Крыжин снова бухнул на колени, хотел, видимо, схватить губернатора за пальто, но тот уклонился в сторону и молча пошел дальше.
Время от времени Свирин оглядывался и говорил:
— Скажи на милость! Все еще стоит! Вот оказия!
XXIIIЧерез полчаса, когда губернатор вернулся домой, Крыжин сообщил ему по телефону, что с каланчи дежурный Мартынов заметил огонь на ярмарочной площади. Оказалось, что загорелась лесная биржа купца Егорова. Недалеко от нее стоят нефтяные баки, которым угрожает большая опасность. Подозревается поджог. По улицам, гремя и звеня, с факелами впереди летела уже пожарная команда. Маленькие зеленые бочки на низких дрогах подпрыгивали. Так и казалось, что сейчас вот они разлетятся, опрокинутся и разобьются. Гегеновская паровая мельница начала давать тревожные свистки; на тротуаре послышался топот бегущих, быстро меж собой переговаривающихся людей; город наполнился тревожным, заразительным шумом. Этот шум вызвал в памяти образ только что погребенного полицмейстера, и губернатор сказал Соне: