Илья Сургучев - Губернатор
Губернатор вспомнил, что и он в Далеком убил Волчка, — и было это так нелепо, не нужно, что к горлу подступил смех, и нельзя было от него удержаться. Когда раздался фыркнувший, как в школе, смех, священник перестал читать, задержал пальцем то место, где остановился, посмотрел сверх очков, но, увидев, что смеется губернатор, пугливо вобрал голову в плечи, поправил около шеи епитрахиль, ближе, к глазам поднес требник и начал, ударяя только на слог «го», бесконечно повторять сливавшиеся и от этого странно звучащие два слова:
— Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй….
Губернатор, не дождавшись конца, опять вышел в гостиную. Посредине комнаты, прислушиваясь к тому, что делается за дверью, стоял с маленькой кожаной сумочкой на поясе разносчик телеграмм.
— Ты чего? — несколько удивленный, спросил губернатор.
— Депеша-с, — ответил почтальон и, узнав губернатора, сейчас же вытянул руки по швам, выпрямился и стал походить на солдата.
— Кому?
— Господину полицмейстеру.
— Давай сюда. Карандаш есть?
— Точно так-с, — и почтальон сунул ему в руку маленькую, чуть с конца обструганную, полинявшую палочку.
Губернатор, наклонясь над столом, расписался на листке и, делая росчерк, немного порвал бумагу. Большим пальцем разорвал затем печать, склеивавшую депешу, и прочитал напечатанные на ленточке слова:
«Куропатки высланы, полтора пуда. Меду куплю Нежине. Буду ноябре. Михаил».
Телеграмма была из Минска. Рядом с именем этого города стояло много каких-то цифр.
Губернатор несколько раз перечитал депешу и как-то машинально уже не мог забыть фразы:
«Куропатки высланы, полтора пуда…»
В это время в комнате кто-то зарыдал. Минуту спустя вышел священник, завертывая изнанкой епитрахили бархатное, с железными углами евангелие и дребезжащий крест. Увидя губернатора, он виновато и низко, так что упали наперед волосы, поклонился и сказал:
— Отошел-с…
— Умер? — переспросил губернатор.
— Так точно, ваше пр-во! Скончался! — ответил священник и затем, приложив палец к губам, рассуждая с самим собой, добавил: — Теперь нужно пойти в собор, собрать иереев и справить первую панихиду. — И, согнувшись, боясь оступиться на темном пороге, близорукий, он торопливо вышел в переднюю.
XXIОткуда-то, из глубины дома, двое городовых прокатили через гостиную, как продолговатое колесо, деревянную ванну, в которой моют белье. Вместе с ванной мгновенно появились какие-то две старушки, маленькие, суетливые, в черных платочках. Старушки прошлись по комнатам, огляделись, скоро узнали, где и в каком шкафу лежат полотенца, лохматые простыни, мочалки и сразу кругом закипела новая жизнь. Как-то особенно они подоткнули за пояс свои старушечьи юбки, засучили рукава и, маленькие, согнувшиеся, с острыми глазками, бесшумно в торопливых хлопотах забегали по дому с таким видом, будто здесь они жили лет сто.
— Самовар надо поставить, теплой воды нагреть, — говорила одна из них городовому, — а если, батюшка, в доме два самовара есть, то и два поставь. Похлопочи, батюшка, во спасение души.
Городовой стоял перед нею испуганно, как перед начальством, навытяжку.
— Самовари? — спрашивал он. — Самовари?
— Самовар, батюшка, самовар, — вразумительно толковала ему старуха, — поскорее. Тело нужно обмыть, пока не закоченело. А то ежели закоченеет, — одежи не наденешь. Как камень, покойник сделается.
Городовой ушел, и опять в доме началась суетня, пока не принесли из каких-то задних комнат самовар, который булькал, словно упрямился.
Губернатор видел, как с мертвого полицмейстера снимали старушки белье, как почему-то радостно улыбались их лица, — как перешептывались они между собой, как старались не смотреть на место в груди, которое теперь было запечатано пластырем, как желтое, опустившееся тело перенесли в серую, обитую обручами ванну, которая стояла на полу, посередине комнаты. Красными дрожащими руками поддерживал за спину полицмейстера, чтобы придать ему сидячее положение, какой-то лысый, с багровым от напряжения лицом городовой. Голова полицмейстера, красивая, с растрепавшимися черными волосами, со спокойно закрытыми, слегка выпуклыми глазами свесилась на левое плечо. Старушонка разыскала какую-то чашку без ручки, вроде полоскательницы, развела в ней холодную и горячую дымившуюся воду, покрестила ее тремя сложенными пальцами, пошептала над ней молитву и начала поливать ее полицмейстеру на голову: волосы его сейчас же сделались блестящими и слиплись. Потом, ставши на колена, обняв тело сзади рукой, старуха бережно поднесла к лицу его воду в ладони, умыла его несколько раз и шепотом, захлебываясь и спеша, приговаривала, как нянька:
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй ны! Господи Иисусе Христе, сыне божий…
Лицо старухи было довольное и веселое, вероятно, оттого, что все идет как следует, что она теперь — главное лицо в доме: и городовой боялся ее больше, чем губернатора и заискивающе посматривал ей в глаза.
— Теперь его, батюшку, вытрем, — одобрительно говорила старуха, — полотенчико мякенькое, хорошее… вот та-ак…
Старуха развернула широкое лохматое полотенце с разноцветными полосами вдоль и вытирала полицмейстера, по-прежнему приговаривая за каждым новым движением:
— Господи, сыне божий… Господи, сыне божий…
Положили полицмейстера на кровать, причем предварительно перебили подушку и разгладили простыню.
— Теперь мы его, батюшку, причешем, а ты, голубь, за одежей беги, — командовала, обращаясь к городовому, старушка, — скажи, что сапогов не нужно… Не нужно сапогов. Пусть пошлют в лавку Папаянца за туфлями. Есть такие туфельки, черненькие, мяконькие, за рубль за тридцать… Для усопших такая особенная есть.
Городовой скользнул в дверь, а старушка села около полицмейстера на кровать, приподняла его за голову и большим белым гребнем, каким во время облачения перед обедней причесывался архиерей Герман, сначала собрала ему волосы, еще мокрые, на лоб, потом провела ряд над ухом и сразу завернула их в левую сторону; получилась прическа, которой никогда не было у полицмейстера, но от которой он стал выглядеть моложе и еще красивей, чем при жизни. Принесли одежду. Начали надевать на него крахмальную сорочку, и так как было неудобно, то мяли хорошо и аккуратно заглаженные вдоль груди складки. Долго застегивали на запонку воротник, долго просовывали в шуршащий рукав, крахмальный на конце, руку. Надели на него мундир с круглыми эполетами и, как-то изнутри подсунув пальцы, застегнули пуговицы. Делали все это неловко и торопливо, тело раскачивалось, и казалось, полицмейстер капризничает и не хочет одеваться. Старуха пощупала большим пальцем глаза его: хорошо ли закрыты? Было, должно быть, хорошо, потому что старуха успокоилась. В гостиной между тем составили перед иконой рядом два стола, покрыли их простыней и положили в головах две подушки: одну — большую, с кружевными вставками по бокам, вниз, другую, поменьше — наверх. Когда все это было окончено, позвали околоточного Герца, чтобы помог, и втроем перенесли на простыне полицмейстера в гостиную и положили его на столы. Окончательно сложили ему руки, вложили в них крест, слепленный из старых, обожженных восковых свечей, какие были отысканы старухами в кухне, и послали в городской сад в оранжереи за цветами.
Когда губернатор вышел из дому, его, вытянувшись и сделав непроницаемое, строгое лицо, ожидал у крыльца Крыжин. Вытянулись и все чины, бывшие с ним.
Было тепло; расцвело, словно после болезни, солнце: от деревьев на стену дома, по окнам легли серые тени, и в соборе опять в тот же средний колокол звонили ровными ударами; и чувствовалось, как этот звон идет с высоты вниз и плывет в город, в долины, в поля, в степь.
— Что это все звонят? — спросил, стоя на пороге, губернатор.
Крыжин, не отнимая руки от козырька, мягко наклонился и ответил:
— Литургия идет, ваше пр-во! Поют в церкви «Достойно и праведно есть поклонятися отцу и сыну и святому духу». Поэтому и звон. Чтобы всякий слышавший в доме ли, в поле ли, положил на себя крестное знамение, потому что достойно есть.
— Так, — задумчиво сказал губернатор, — достойно есть…
Вероятно, оттого, что в доме лежал убитый полицмейстер, Крыжин настроился на религиозный лад и, все так же наклонившись, мягко говорил:
— И показывает еще сей звон, что приближается момент, когда на престол божий сойдет благодать духа святого, и вино превратится в кровь человеческую, а хлеб — в тело…
Губернатор посмотрел на него. В глазах Крыжина была теплота, мягкость; смотрели они необычайно; нельзя было предположить, что его интересуют церковные вопросы.
Вдруг губернатор спросил:
— А кто убил полицмейстера?
— Нездешний человек, — ответил Крыжин, снова превращаясь в службиста, — приезжий… Личность еще не выяснена…