Александр Дюма - Кавалер Красного замка
Судя по тому, как он расстался, Женевьева почти отчаялась увидеть его.
В самом деле, пробило 12 часов, а Мориса еще не было, потом половина первого и час.
Нельзя выразить, что происходило в сердце Женевьевы в эти минуты ожидания.
Сначала она оделась было как можно проще; потом, видя, что он мешкает, из чувства кокетства, столь естественного сердцу женщины, она приколола цветок к поясу, другой в волосы и стала опять дожидаться, чувствуя, что сердце ее все более и более сжимается. Уже почти было время садиться за стол, а Морис не являлся.
Без десяти два Женевьева услыхала мерный шаг лошади Мориса, этот шаг, который так был ей знаком.
— О, вот он, — вскричала она. — Гордость его не могла восторжествовать над любовью! Он любит меня!.. Он любит меня!
Морис слез с лошади, которую передал садовнику, но приказал ему дожидаться. Женевьева смотрела, как он слезал, и с беспокойством видела, что садовник не ведет лошадь в конюшню.
Морис вошел; в этот день он был очаровательно хорош. Черный широкий кафтан с большими лацканами, белый жилет, лосины, обрисовавшие его стройные ноги, воротничок белого батиста и прекрасные волосы, обрамлявшие прямой и открытый лоб, — все это украшало и возвышало его мощную фигуру.
Он вошел. Как мы уже сказали, появление его обрадовало Женевьеву, и она приняла гостя с радостью.
— А, наконец-то, — сказала она, протянув ему руку, — вы с нами обедаете, не правда ли?
— Напротив, гражданка, — холодно отвечал Морис, — я пришел просить вас извинить меня.
— Вы не останетесь?
— Да, дела секции требуют моего присутствия. Я боялся, чтобы вы не стали дожидаться меня и не обвинили бы в невежливости; вот почему я и заехал.
Женевьева почувствовала в сердце, несколько успокоившемся, новое стеснение.
— О, боже мой! — сказала она. — А Диксмер не обедает дома, он так надеялся застать вас здесь по возвращении и поручил мне вас удержать.
— А, в таком случае понимаю вашу настойчивость. Это потому, что муж велел. А я не догадывался. Видно, я никогда не избавлюсь от своей самонадеянности.
— Морис!..
— Сударыня, мне приходится руководствоваться более вашими действиями, нежели вашими словами. Мне следует понять, что если Диксмера нет дома, то и мне не должно оставаться. Отсутствие его приведет вас в еще большее смущение.
— Почему же? — с радостью спросила Женевьева.
— Потому что вы, кажется, стараетесь избегать меня. Я возвратился для вас, ради вас одной, вы это знаете, и с тех пор я беспрестанно нахожу здесь других, вместо того чтобы быть с вами.
— Ну, полноте! — сказала Женевьева. — Вот вы опять сердитесь, друг мой, а ведь я делаю как лучше.
— Нет, Женевьева, вы можете еще лучше сделать: это или принимать меня так, как прежде, или совсем отказать от дома.
— Послушайте, Морис, — с нежностью сказала Женевьева, — поймите мое положение, узнайте мои мучения и не будьте более тираном.
И молодая женщина, подойдя к нему, взглянула на него с грустью.
Морис замолчал.
— Но чего же хотите вы от меня? — продолжала она.
— Я хотел вас любить, Женевьева, ибо чувствую, что не могу существовать без этой любви.
— Морис, пожалейте…
— Так вам надо было дать мне умереть, сударыня! — вскричал Морис.
— Умереть!
— Да, умереть или забыть!
— Стало быть, вы могли бы забыть, вы! — произнесла Женевьева, у которой слезы засверкали на глазах.
— О, нет, нет, — проговорил Морис, падая на колени. — Нет, Женевьева, умереть — может быть, забыть — никогда, никогда!
— А между тем, — с твердостью возразила Женевьева, — это было бы лучше, Морис, ибо эта любовь преступна.
— Говорили ли вы об этом Морану? — сказал Морис, приведенный в себя этой внезапной холодностью.
— Гражданин Моран не безумец, как вы, Морис, и никогда не давал повода указывать, как он должен вести себя в доме друга.
— Побьемся об заклад, — отвечал Морис с иронической улыбкой, — побьемся, что если Диксмер не обедает у себя, то Моран из дома не выходит. А, вот что надо иметь мне в виду, чтобы я не любил вас! Пока этот Моран будет здесь, под боком, не отходя от вас ни на секунду, — продолжал он с презрением, — о, нет, нет, я вас не буду любить или, по крайней мере, я никогда не сознаюсь себе, что вас люблю!
— А я, — вскричала Женевьева, выведенная из себя этой вечной ревностью и схватив с каким-то неистовством руку молодого человека, — я клянусь вам, слышите ли вы, Морис, и чтобы это было сказано раз и навсегда, чтобы это было сказано с тем, чтобы никогда более не повторять, — клянусь вам, что Моран никогда ни слова не говорил мне о любви, что Моран никогда не любил меня, что никогда Моран не будет меня любить. Я вам клянусь моей честью, я вам клянусь прахом моей матери.
— Ах, — вскричал Морис, — как мне хотелось бы вам поверить!
— О, поверьте мне, бедный безумец, — сказала она с такой улыбкой, которая для любого, кроме ревнивца, была бы очаровательным признанием. — Поверьте мне. Притом хотите вы знать более? Извольте, Моран любит одну женщину, перед которой все женщины мира ничто, как полевые цветы ничто перед звездами неба.
— Какая женщина, — спросил Морис, — до такой степени может принизить всех женщин, когда в их числе вы, Женевьева?
— Та, которую любишь, — возразила Женевьева с улыбкой, — не есть ли всегда совершенство, скажите мне?
— В таком случае, — сказал Морис, — если вы не любите меня, Женевьева…
Молодая женщина с томлением дожидалась конца этой мысли…
— Если вы не любите меня, — продолжал Морис, — то можете ли поклясться мне, что не будете любить другого?
— О, насчет этого, Морис, клянусь вам и от всей души! — вскричала Женевьева в восторге, что Морис сам предложил ей примирение с совестью.
Морис схватил обе руки Женевьевы, приподнял их и осыпал горячими поцелуями.
— С этой минуты, — сказал он, — я буду добр, сговорчив, полон доверия, я буду великодушен!.. Я хочу вам улыбаться, я хочу быть счастлив!
— И ничего более не будете требовать?
— Постараюсь.
— Теперь, — сказала Женевьева, — мне кажется, что можно отвести вашу лошадь в конюшню. Секция подождет.
— О, Женевьева! Я бы хотел, чтобы вся вселенная дожидалась и чтобы она дожидалась из-за вас.
На дворе раздались шаги.
— Идут звать нас к обеду, — сказала Женевьева.
Они украдкой пожали друг другу руки.
Это был Моран с известием, что дожидаются только Мориса и Женевьевы, чтобы сесть за стол.
И он так же щегольски разоделся к этому обеду воскресного дня.
XIX. Просьба
Моран, разодетый с такой изысканностью, был какой-то загадкой для Мориса.
Тончайший франт, рассматривая узел его галстука, складки его сапог, тонину (прозрачность, тонкость батиста) его рубашки, не нашел бы, в чем упрекнуть его.
Но надо сознаться, что у него остались те же волосы и те же очки.
«Черт меня возьми, — подумал Морис, идя ему навстречу, — если я с этой минуты когда-нибудь приревную тебя к кому-нибудь, чудный гражданин Моран! Надевай на себя хоть каждый день, если хочешь, свой сизо-голубой кафтан, а на праздники сшей себе хоть парчовое платье. С этого дня даю слово ничего не замечать в тебе, кроме твоих волос и твоих очков, и тем более не обвинять тебя в любви к Женевьеве».
Не трудно понять, что после этого внутреннего монолога Морис подал руку гражданину Морану и подал ее с большим радушием, нежели бывало прежде.
Обед, против обыкновения, был проведен в узком кругу. Столик был накрыт только на три персоны. Морис постиг, что под этим столиком он может встретить ножку Женевьевы. Ножка продлит немую речь любви, начатую рукой.
Сели. Морис видел Женевьеву сбоку; она находилась между ним и светом; ее черные волосы отливали синевой, подобно воронову крылу; взор ее был полон любви.
Морис, двигая ногой, наткнулся на ножку Женевьевы. При первой встрече он искал тень на лице ее и увидел, что румянец и бледность ее вдруг сменялись один другим, но маленькая ножка неподвижно покоилась между его ступнями.
Накинув на себя светло-голубой наряд, Моран, казалось, овладел и тем светлым умом, уже известным Морису, который, отражаясь в речи этого странного человека, без сомнения, еще более оживился бы ярким взором его, если бы зеленые очки не затемняли его.
Он, высказывая тысячу шуток, даже не улыбался; но что особенно усиливало остроты, что придавало им неизъяснимую прелесть, так это его непоколебимое хладнокровие. Этот негоциант по коммерческим кожевенным оборотам много путешествовал, он торговал и грубой кожей пантеры и шкуркой кролика; этот химик с багровыми по локоть руками знал Египет, как Геродот, Африку, как Левальян, а оперу и будуары, как светский франт.
— Черт побери, гражданин Моран, — сказал Морис, — вы не только светский человек, но даже ученый!