Александр Дюма - Кавалер Красного замка
Тизон пришел за своей женой, но последняя тут же объявила, что уйдет только тогда, когда вдова Капета уляжется спать.
Тогда принцесса Елизавета простилась с королевой и пошла в свою комнату.
Королева разделась и легла, а за нею и принцесса. Тогда жена Тизона взяла свечу и вышла.
Муниципалы уже улеглись в свои постели, находившиеся в коридоре.
Луна, эта бледная посетительница заключенных, пропускала сквозь отверстия в ставнях косой луч свой, проходивший от окна до ступеней кровати королевы.
Некоторое время все было спокойно и тихо в комнате.
Потом медленно открылась дверь: прошла тень по лучу света и приблизилась к изголовью постели. Это была принцесса Елизавета.
— Вы видели? — шепотом сказала она.
— Да, — ответила королева.
— И вы поняли?
— Так хорошо, что поверить не могу.
— Постойте, повторите знаки.
— Сначала он провел по правому глазу, чтобы показать, что есть новость. Потом он перенес салфетку из-под левой руки под правую, это означает, что заботятся о нашем освобождении. Потом он поднял свою руку ко лбу в знак того, что помощь, о которой он нас извещает, идет из Франции, а не из заграницы. Потом, когда ему сказали не забыть принести завтра заказанное вами молоко, он сделал два узла на своем платке.
— Стало быть, это опять кавалер де Мезон Руж. Благородное сердце!
— Это он, — сказала Елизавета.
— Спишь ли ты, дочь моя? — спросила королева.
— Нет, матушка, — отвечала та.
— Поди, помолись, знаешь за кого?
Принцесса Елизавета бесшумно добралась до своей комнаты, и в течение пяти минут слышен был голос юной принцессы, обращавшейся среди ночной тишины к богу.
Это было именно в ту минуту, когда по сигналу Морана раздались первые удары лома в подвале дома на улице Кордери.
XVIII. Облака
После первых, таких упоительных, взглядов Морис не ожидал такой встречи от Женевьевы: он надеялся, что его вознаградят за потерянное или, по крайней мере, за то, что ему казалось потерянным; он надеялся на свидание наедине.
Но у Женевьевы был свой обдуманный план; она была твердо уверена, что не доставит ему случая остаться с нею наедине, тем более что она припоминала, как опасны эти свидания с глазу на глаз.
Морис надеялся на следующий день; но Женевьеву пришла навестить родственница, без сомнения, заранее ею предупрежденная. Нечего было сказать на этот раз, Женевьева могла быть и не виновата.
При прощании Морису было поручено проводить родственницу, которая жила на улице де Фоссэ-сен-Виктор.
Морис удалился надувшись, но Женевьева улыбнулась ему, и Морис счел эту улыбку за обещание.
Увы! Морис ошибался. На следующий день, 2 июня, день ужасный, когда свершилось падение жирондистов, Морис спровадил своего друга Лорена, который непременно хотел увести его в Конвент, и отложил все, чтобы идти повидаться со своей приятельницей. У Богини Свободы была жестокая соперница — Женевьева.
Морис застал Женевьеву в ее маленькой гостиной. Женевьеву, исполненную прелести и предупредительности; но при ней находилась молоденькая горничная с трехцветной кокардой на голове, которая сидела, не вставая с места, у окна и вышивала метки на платках.
Морис насупил брови; Женевьева заметила, что олимпиец не в духе; она удвоила свое внимание, но так как любезность ее не простерлась до того, чтобы удалить молодую прислужницу, Морис вышел из терпения и отправился домой часом ранее обычного.
Все это могло быть случайным. Морис вооружился терпением. При том же в этот вечер положение дел было столь ужасно, что, хотя Морис с некоторого времени жил, не касаясь политики, известия дошли и до него. Нужно было свершиться падению целой партии, царившей во Франции десять месяцев, чтобы хоть на мгновение отвлечь его от любви.
На другой день, предвидя такое же поведение со стороны Женевьевы, Морис придумал план: через десять минут после своего прихода, увидев, что горничная, пометив дюжину платков, принялась метить шесть дюжин салфеток, Морис вынул часы, встал, поклонился Женевьеве и, ни слова не говоря, вышел.
Скажем еще более: выходя, он ни разу не обернулся.
Женевьева встала, чтобы проводить его взором по саду, но, вдруг побледнев и став в каком-то оцепенении и нервическом страхе, опустилась на стул, пораженная результатом своей дипломатии.
В эту минуту вошел Диксмер.
— Морис ушел? — вскричал он удивленно.
— Да, — проговорила Женевьева.
— Да он только что пришел!
— С четверть часа, не более.
— Стало быть, он вернется?
— Не думаю.
— Оставь нас, Мюгэ[4], — сказал Диксмер.
Горничная избрала именем название цветка из ненависти к имени Марии, которое имела несчастье носить как австриячка.
Выполняя волю хозяина, она встала и вышла.
— Ну что, милая Женевьева, — спросил Диксмер, — помирились вы с Морисом?
— Напротив, друг мой, мне кажется, что мы сегодня холоднее, чем когда-либо.
— А кто виноват на этот раз? — спросил Диксмер.
— Без сомнения, Морис.
— Послушайте, сделайте меня посредником.
— Как, — сказала Женевьева, покраснев, — вы не догадываетесь?
— За что он рассердился? Нет.
— Кажется, он возненавидел Мюгэ.
— Нет, в самом деле? Так надо отказать этой прислуге. Я не хочу лишиться из-за какой-то горничной такого друга, как Морис.
— О, — сказала Женевьева, — я не думаю, чтобы ненависть его дошла до того, чтобы он требовал изгнания ее из дома и что достаточно было бы…
— Чего?
— Чтобы ее удалили из моей комнаты.
— Да, Морис прав, — сказал Диксмер. — Не к Мюгэ, а к вам является Морис с визитом, стало быть, нет никакой надобности, чтобы Мюгэ безвыходно была у вас.
Женевьева взглянула на своего мужа с удивлением.
— Но, друг мой… — сказала она.
— Женевьева, — подхватил Диксмер, — я думал, что вы моя союзница, которая облегчит предпринятый мной труд, а ваши опасения, наоборот, увеличивают наши затруднения. Дня четыре тому назад я полагал все устроенным между нами, а теперь вижу, что надо все снова переделывать. Женевьева, не говорил ли я вам, что полагаюсь на вас, на вашу честь? Не говорил ли я вам, что нужно, наконец, чтобы Морис стал нашим другом, более близким и более доверчивым, чем когда-либо? О, боже мой! Женщины — вечное препятствие нашим намерениям!
— Да, боже мой! Не имеете ли вы какого-нибудь другого средства? Для всех нас лучше было бы, как я уже говорила, чтобы Морис был удален.
— Да, для всех нас может быть, но для той, которая выше всех нас, радитой, которой мы поклялись пожертвовать нашим состоянием, нашей жизнью, даже нашим счастьем, этот молодой человек должен быть нашим. Знаете ли вы, что Тюржи все сильнее подозревают и что поговаривают уже о новом прислужнике для принцесс?
— Хорошо, я откажу Мюгэ.
— Э, боже мой, Женевьева, — сказал Диксмер с заметным раздражением, столь в нем редким, — зачем говорить мне об этом? Зачем раздувать огонь моих мыслей вашими? Зачем создавать затруднения в самом затруднении? Женевьева, сделайте, как женщина честная, преданная, то, что вы сочтете должным. Теперь скажу вам: завтра меня не будет дома, завтра я замещаю Морана в его инженерных занятиях и не буду с вами обедать, но он останется. Есть просьба к Морису, Моран вам это объяснит. Обдумайте, Женевьева. То, о чем нужно просить его, очень важно; это не цель, к которой мы стремимся, но средство. Последняя надежда на этого человека, столь доброго, столь благородного, столь преданного вашего и моего покровителя, которому мы должны пожертвовать жизнью.
— И для которого я отдам свою! — с жаром вскричала Женевьева.
— И этого-то человека, Женевьева, — не знаю, как это случилось, — вы не сумели сделать приятным Морису, что всего важнее, так как сегодня в дурном расположении духа, в которое вы его ввергли, Морис откажет, может быть, Морану в том, о чем он будет просить и на что необходимо склонить его во что бы то ни стало. Хотите ли, чтобы я сказал вам, Женевьева, к чему поведет Морана вся ваша чопорная деликатность и сентиментальность?
— О, сударь, — вскричала Женевьева, побледнев и всплеснув руками, — не будем никогда говорить об этом!
— Итак, — подхватил Диксмер, поцеловав жену в лоб, — будьте тверды и рассудительны.
И он вышел.
— О, боже мой, боже мой, — с грустью проговорила Женевьева, — сколько усилий прилагается с их стороны, чтобы я согласилась на любовь, к которой так стремится моя душа!..
Следующий день, как мы сказали, был день декады[5].
В семействе Диксмера был, как и во всех семействах разночинцев того времени, обычай — это более продолжительный и церемонный обед в праздничный день, нежели в прочие дни. Морис был приглашен однажды и навсегда к воскресному обеду и никогда не пропускал его. В эти дни, хотя по обыкновению садились за стол только в два часа, Морис являлся в двенадцать.