Жюль Ромэн - Бог плоти
Это большая неудача, которой я не скрываю, но которая требует объяснения. Те же самые обстоятельства, которые заставили меня отказаться от Политехнической школы, отвратили меня и от чистой науки, столь поздно и так плохо питающей человека. Но настоящее призвание не останавливается перед такими ничтожными препятствиями. Очевидно, что не перспектива стесненного материального положения в течение нескольких лет испугала меня (хотя, быть может, у меня и есть бессознательное стремление к широкой жизни[1]). В большей степени на меня повлияло затруднительное положение, в котором находилась моя семья. Но особенно трудно было мне претворить мой порыв к чистой науке в энтузиазм к научной карьере. Ознакомившись с ней ближе, я заметил, что если она и уживается с высокими умственными качествами, то вместе с тем требует и совсем других свойств, а именно: чувства иерархии, упорного и молчаливого продвижения по ступеням иерархической лестницы и ненависти к непредвиденному. Словом, сочетания чиновничьей жилки с бычачьим упорством. Не думаю, чтобы я был в состоянии сосредоточенно распахивать пятьсот квадратных метров рядового научного участка. Я не мог бы угасить в себе дух любознательности, который хотя и лежит в основе всякой науки, но так же неуместен у официального ученого, как дух катакомб у римского прелата.
За всем этим я готов допустить, что человек более настойчивый добился бы осуществления своих намерений. Но, не будучи лишенным воли, я не обладаю достаточной энергией и постоянством. Рассчитывая свои поступки, я уделяю слишком много места удовольствию текущей минуты.
Зато я не знаю за собой серьезных умственных недостатков. Когда я был молод, я обладал крайне живым умом, преувеличенной верой в свои природные способности и, быть может, слишком большим пристрастием к иронической ясности. Теперь все это чрезвычайно побледнело, кроме последней склонности, где мне приходится все еще следить за собою. Другими словами, во времена Вольтера я бы с наслаждением был вольтерьянцем. И теперь еще Вольтер остается для меня весьма симпатичным парнем. Все его недостатки (поверхностное отношение к вещам, некоторая узость взглядов, легкомыслие) не заставят меня предпочесть ему патетичных болтунов наших дней.
Несмотря на нормальное католическое воспитание, у меня мало склонности к религии. Быть может, вообще я не замкнут для нее, равно как и для тех чувств, которые она вызывает, и в эпоху, когда вера не насиловала других понятий (или даже укрепляла их, заполняя пустые промежутки), из меня вышел бы неплохой сын церкви. Но мне всегда было чрезвычайно трудно представить себе склад ума современного образованного верующего. Мои мысли, каково бы ни было их происхождение, стремятся войти в связь между собой, а, значит, и оспаривать одна другую. Я не умею разгородить их и упрекал бы себя, если бы сделал это. Появившаяся в моей голове и обосновавшаяся в ней мысль подобна английскому гражданину: она пользуется всеми правами и полной свободой передвижения, но не должна рассчитывать на особое покровительство правительства. Между тем я не могу себе представить, каким образом традиционные верования без специального покровительства могут держаться в голове современного образованного человека. Покровительство это выразится в том, что верования или будут ограждены от всяких соприкосновений, или конкуренция будет не настоящей, так как им будет предоставлено подавляющее преимущество.
С другой стороны, так как я обладаю веселым характером, полон жизненных сил и подвержен быстро проходящим реакциям, то всякий упадок нервов у меня очень непродолжителен. Я не похож на людей, которые постоянно нуждаются в возбуждающих средствах. И даже в пять часов пополудни, на расстоянии двух тысяч миль от берега, мне не бывает нужен опиум, и я не осаждаю буфетчика требованием основательного количества коктейлей. Таким образом, я не заразился той умственной расслабленностью, впрочем, очаровательной, которая развилась у моих наиболее утонченных приятелей и которую я сравниваю со снисходительностью обманываемых мужей, подшучивающих над своим положением, так как им надоело быть ревнивыми.
Я даже не могу себя назвать мечтателем. Мне, конечно, случалось иногда подолгу предаваться мечтаниям. Досуги моей профессии располагали меня к ним. Но в этих мечтаниях было довольно много ясных мыслей, или таких, которые просились стать ясными, и относительно мало туманных и ускользающих образов. Когда я читаю, меня совершенно не привлекают выдуманные события. Многие романисты надоедают мне своими вымыслами. Я предпочитаю произведения, основанные на документальных данных, или авторов, обладающих более острым чувством действительности, чем наше, например, некоторых поэтов, пишут ли они прозой или стихами. В общем, я, как говорят добрые люди, настоящий позитивист. Наиболее странным в вещах мне всегда казался самый факт их существования. Да и реальные события поражают меня больше всего не в тех случаях, когда они бывают похожи на вымысел, но когда они ежеминутно пересекают воображение, когда образуют линию, которую невозможно построить заранее и невозможно продолжить. Все это можно выразить иначе в другом плане, сказав, что хотя я и посвятил много времени изучению математики, но душа у меня физика, а не математика. Если у вас душа математика, то вас восхищает, вызывает чувство искренней благодарности, повергает в экстаз, когда вы замечаете (или вам кажется, что вы замечаете, благодаря едва заметному миганию глаз), что реальное событие развертывается так же, как одно из ваших любимых уравнений. Человек же с душою физика радуется настоящим образом лишь тогда, когда действительность бывает неподвижной настолько, что еще немного, и он готов был бы подтолкнуть ее. Этим именно различием характеров я объясняю себе хорошо известные недораузмения между богом и дьяволом.
Я говорил уже вскользь о моих литературных вкусах. Чтобы дополнить свою характеристику со стороны второстепенных свойств (относительно второстепенных), мне остается сказать, во-первых, что я очень люблю музыку[2]. Мне кажется, что я разбираюсь в ней (или, пожалуй, даже понимаю ее) довольно хорошо. Думаю, что я мог бы также хорошо освоиться и с архитектурой, если бы только у меня было время. Вообще я ставлю искусство очень высоко. (Вернее говоря, я пришел к этому постепенно, так как в то время, когда учился, все, что не представляло собой выраженных в виде уравнения экспериментальных данных, вызывало во мне довольно-таки комическое презрение.) Склад ума у меня такой, что я почти ни к чему не испытываю принципиального отвращения. Впрочем, кое-какие вещи вызывают во мне это чувство, с первого взгляда трудно объяснимое. Так, за небольшими исключениями, скульптура оставляет меня холодным. Было даже время, когда вид статуи, особенно группы, вызывал во мне какое-то неприятное ощущение. Точно также в то время, как большинство наук при первоначальном ознакомлении с ними действуют на меня возбуждающим образом — настолько, что мне пришлось даже бороться с искушением изучить их все, одну за другой, — существуют три или четыре науки, которые мне так же глубоко антипатичны, как может быть антипатичен человек. Такова, например, чистая арифметика, с которой я имел дело лишь в пределах строгой необходимости; таковы минералогия, гражданское право, которых я старательно избегал после первого же знакомства с ними. Наконец, еще кое-какие, которыми я занимался в течение некоторого времени, как бы для того, чтобы сделать отвращение более обоснованным, и от которых я бежал впоследствии, как от человека, оказавшегося садистом или ритуальным убийцей; к таким наукам я отношу ту часть философии, точное название которой я позабыл, ту часть философии, где метафизические вопросы трактуются как чистые алгебраические формулы, без всякого отношения к действительности.
Один доктор, мой сослуживец на пароходе, которому я как-то рассказал о моей нелюбви к скульптуре, выразил мнение, что эта особенность имеет половой источник. Мне приходилось также где-то читать, что нельзя считать полной или даже достаточной характеристику человека, половые особенности и половое прошлое которого неизвестны. Мне кажется, значение, придаваемое данным из этой области, до некоторой степени является вопросом моды. Моды недавней у нас, а в других местах уже поблекшей. Помню, что на пароходе разговоры по-английски о libido велись еще раньше, чем были введены турбины. Тогда я слегка прислушивался к ним, как к парадоксам какого-нибудь маньяка. Теперь же, если бы мне пришлось снова отправиться в плавание, чтобы не уронить свое достоинство, я сделал бы вид, что они интересуют меня, как прошлогодний снег.
Но в данный момент я ни перед кем не рисуюсь и так как я не хотел бы делать упущений, то и буду стараться всячески их избегать. Таким же образом я охотно назвал бы цифры моего артериального давления или кислотности желудка. Однако факты, которые в дальнейшем я хочу осветить, не имеют заметной связи с этими данными. Между тем по своей природе и происхождению они несомненно тесно связаны с половой жизнью.