Жюль Ромэн - Бог плоти
И если бы пришлось признать, что и здесь индивидуум играет меньшую роль по сравнению с родом, что эта «грозная красота» явление довольно обыкновенное, и женщина, если бы отважилась, увидала бы ее не только на теле избранного мужчины, то это доказало бы лишь то, что желание и любовь шевелят и приводят в движение, помимо маленького мирка «индивидуальных» представлений, большие и жгучие мысли, таящиеся в глубине каждого человека.
* * *Если я привел подробности этих мечтаний, то это не значит, что я преувеличиваю их ценность. С этого момента я поддавался их обману лишь отчасти. У меня есть некоторый вкус, и природный, и приобретенный, к теориям, к продолжительным рассуждениям, которые они вам нашептывают на ухо, особенно когда вы бываете одни. Но, с другой стороны, я менее, чем кто-либо, склонен поддаваться галлюцинациям. Я обладаю крайне развитой способностью отличать реальность от рассудочных построений. У многих людей, постоянно имеющих дело с отвлеченными мыслями, рано или поздно притупляются ощущения внешних чувств. Если они имели несчастье построить гипотезу относительно какой-нибудь вещи внешнего мира, то с этого момента эта вещь для них навсегда пропитана их гипотезой. Это уже не вещь, которую они ощущают, как бы настойчиво она ни давала знать о себе; это маленькая кухня идей, которую они поставили на ее место. Я мало подвержен этой болезни. Удовольствие, которое мне доставляет какая-нибудь теория, не лишает меня свободы суждения о ней. А главное, я способен отдать ей должное, если считаю, что на то есть веские основания, не заставляя моих ощущений говорить то же, что говорю я.
Таким образом, мысли, о которых я только что говорил, не искажали моего зрения. Когда впоследствии я любовался грудью Люсьены, ее нежной кожей и формой и чувствовал, как она трепещет под моей рукой, я, конечно, старался понять, каким образом скрытый разум мог влиять на эти формы тела, проявляться посредством них. Но я не поддавался самогипнозу. Я сознавал, в какой мере придаю им смысл, которого не в состоянии прочесть в них. Я отчетливо различал, где кончается зрительное восприятие вещи и где начинается вера.
Во всей этой внутренней работе меня, по правде сказать, интересует сейчас лишь то, что я подмечаю в ней одну защитную реакцию, извилины которой довольно любопытны. С некоторых пор Люсьена давала мне понять, что «единение тел», каким бы полным и совершенным оно ни было, оставляло ее безоружной перед угрозой нашей разлуки. Обаяние первого «таинства» культа плоти оказывалось, таким образом, поколебленным. Мне давали почувствовать границы власти физической любви. И та самая женщина, которая на своем теле научила меня обретенной ею мистике плоти, теперь сама же поселяла во мне на этот счет сомнения.
А между тем, я дорожил, даже более, чем сам думал, этим культом плоти, в атмосфере которого жил вот уже два месяца. Я ясно чувствовал, что обязан ему, помимо некоторого очищения сладострастия, еще и подлинной удовлетворенностью ума, радостной ясностью духа. Впервые после долгого промежутка времени я имел дело с крепко слаженной вселенной, полной, однако, тайн и теплоты. Если бы я лишился этого культа, я, быть может, никогда бы не обрел вновь той жизнерадостности, которую он во мне поддерживал. Таким образом, мой ум должен был посвятить себя хитрой работе его оправдания. Подобно тому, как люди, вера которых колеблется, ищут доказательств существования бога даже в произведениях ученых, отрицающих его, так и мой ум искал новых оправданий сексуального идолопоклонства с той именно стороны, откуда ему грозила наибольшая опасность.
В общем я согласился, что необходимо одухотворить нашу любовь или, если угодно, унести в мое будущее одиночество напутствия такой любви, в которой сознанию было бы отведено более значительное место. Отсюда мое усилие добраться до личности Люсьены сквозь ее жесты и повадки, взять от голоса, глаз и выражения лица насколько возможно больше души любимой женщины. Я понял, что в каюте парохода, среди океана, много в моих взглядах на любовь изменится. В печальном свете разлуки моральное существо Люсьены обретет новую ценность. Воспоминание о какой-нибудь ее мысли, выражении глаз принесет мне тогда гораздо больше помощи, чем самый горячий плотский порыв. Когда я вызову ее в памяти, чтобы мысленно прижать к своей груди, какую Люсьену я буду пытаться схватить, узнать? Обнаженную любовницу, разрумянившуюся от страсти? Или товарища, подругу, которая гуляла со мной по длинным улицам? Или просто Люсьену, существо, которое называется этим именем, единственное, незаменимое? Что тогда покажется более важным: воспоминание об обладании ею или уверенность, что в памяти точно удержался какой-нибудь знак, нечто вроде неподдающейся подделке подписи, отпечаток любимой на разделяющем нас пространстве (жестоком пространстве, субстанции того же порядка, как разлука и смерть)? Да в точности увидеть жест руки, приглаживающей волосы или поправляющей смявшееся платье. (При одной мысли об этом чувствуешь, что готов заплакать, зарыдать.)
Когда я начинал таким образом слишком много думать о нашей разлуке, я бросался к Люсьене, чтоб заключить ее в свои объятия, удостовериться, что она еще здесь, со мною. Или же, держа ее за руки, жадно оглядывал ее с головы до ног.
Но тогда мне казалось, что никогда я по-настоящему не обнимал ее, не прижимал к себе, не помешал ей быть разлученной со мной. И в силу некой непреодолимой логики обладание ее телом представлялось мне тогда самым сильным протестом против разлуки, самым высшим доказательством ее присутствия.
Таким образом, уже в этих движениях сердца физическая любовь находила повод взять совершенно неподготовленный реванш. Но она искала иного, более тонкого оправдания, которое произвело бы более сильное впечатление на ум.
В промежутках между этими припадками, когда я бывал охвачен и съедаем тоской разлуки, выпадали и более спокойные часы.
Разлука существовала еще только в мыслях. Люсьена по-прежнему была со мной. По-прежнему она была столь близкой и горячо любимой женой. Каковы бы ни были дальнейшие перспективы моей любви, какое бы освещение ни приняла разлука, мог ли я, покуда Люсьена была здесь, в живом свете ее присутствия, не ощущать всего ее существа, ее тела и не чувствовать тех вибраций, которые оно вызывало во мне? Во имя чего стал бы я отрицать это? Невольно мой взор скользил по ней. Моя жажда обожания и ласки тихонько спускалась с лица к более сокровенным частям тела, находила под одеждами свои привычные кумиры, все более нетерпеливо ожидая кровати, где их нагота снова бы восторжествовала.
И вот в то время, когда я мог бы упрекнуть себя в этих возвратах к плоти, как в слабости, как в маниакальном возобновлении дурной привычки, мечты, о которых я говорил, трудились над моим оправданием. Моя любовь была избавлена от необходимости подниматься в область разума. Сам разум шел ей навстречу, разливался по телу, притекал к нему, ко всем тем частям его, от которых я не мог оторваться. Куда только ни направлялись мои глаза, мои губы, всюду я встречал мысли Люсьены, ее умственные привычки, всю полноту ее существа. Ни один из моих поцелуев не мог заблудиться, разойтись с присутствующим всюду разумом. Рассыпаемые по нежным контурам, задерживающиеся в складках тела, поцелуи служили мне контактом со скрытой красотой, выражали мое пылкое желание обнаружить ее. Я тоже льстил себя надеждой дать в обмен этому женскому телу именно мысли, внедрить их в него со всем пылом моей страсти. И если я по-прежнему недоумевал, откуда единение тел добудет средства волшебно засыпать пропасть разлуки, то мне все же казалось, что внедряя в него мысли и разум, я позволяю ему пользоваться свойственными им преимуществами, и что во всяком случае пределы его власти перестают быть от этого столь беспощадно явными.
X
В действительности то, что совершалось тогда в моей душе, имело лишь второстепенное значение. Теперь все это представляется мне лишь игрой ума. К каким действиям, к каким переменам стремилась она?
Откинув всякое самолюбие, должен откровенно сознаться, что в этой истории я все время шел на поводу. Уже непосредственно вслед за нашей свадьбой, в продолжение пресловутой «брачной ночи» руководящую роль играли вовсе не те мысли, которые могли сложиться в моей голове в предшествующие дни, не мои предвидения, а также и не мои взгляды на такие события, как женитьба и брачная ночь; нет, эта роль принадлежала мыслям Люсьены, ее чувствам, ее манере смотреть на вещи и еще больше ее внутренней энергии, тому излучению, которое переносило в другой ум сложившиеся у нее представления.
Точно также и в данный момент единственным действительно интересным вопросом было бы узнать, о чем в глубине души думает Люсьена. Было ли у нее на уме только то, что появлялось в ее словах? Кроме страха перед моим отъездом, не таилось ли в ней смутное чувство ожидания: ожидания средств, которые доставит ей инстинкт в тот день, когда разлука из угрозы превратится в реальный факт, который ощущают, измеряют, которому противятся? А может быть, в ней уже началась внутренняя работа, первое нащупывание выхода? И перед этим нащупыванием не ставила ли она себе предварительных вопросов (аналогичных вопросам, которые мы ставим при выборе дороги, ориентируясь по карте, или размышлениям заключенного, который, прежде чем решиться на бегство, обдумывает теоретически план его)?