Ивлин Во - Возвращение в Брайдсхед
Он преследовал нас до конца семестра. Оказавшись «под вечерним замком», мы не могли проводить вечера вместе и с девяти часов находились в одиночестве, на милости мистера Самграсса. Не проходило вечера, чтобы он не заглянул к одному из нас. Он говорил о «нашей маленькой эскападе» так, словно он тоже посидел за решеткой и это объединяло нас. Один раз я перелез через стену, и мистер Самграсс застал меня у Себастьяна после закрытия ворот и из этого тоже сделал общий секрет, объединяющий его с нами. Поэтому я нисколько не удивился, когда приехал после Рождества в Брайдсхед и нашел там мистера Самграсса, который словно поджидал меня, сидя один у камина в комнате, которую они называли Гобеленовым залом.
– Вы застаете меня здесь единственным владельцем, – сказал он мне, и, когда он встал мне навстречу и гостеприимно протянул руку, действительно казалось, будто он владеет этим залом и темными сценами охоты, развешанными по его стенам, владеет кариатидами по обе стороны камина, владеет мною самим. – Нынче утром, – продолжал он, – здесь был смотр марчмейнской своры, восхитительно архаическое зрелище, и сейчас все наши юные друзья уехали на лисью охоту, включая даже Себастьяна, который, как вы сами понимаете, был на редкость элегантен в своем розовом казакине. Брайдсхед выглядел скорее солидно, чем элегантно; он исполняет роль главы местных охотников на пару с неким сэром Уолтером Стриклэнд-Винеблсом, здешней комической достопримечательностью. Жаль, что их изображения нельзя поместить на эти весьма посредственные гобелены – они внесли бы в них немного фантазии.
Наша хозяйка осталась дома; не поехал также монах-доминиканец на поправке, читавший слишком много Маритена и слишком мало Гегеля, и, разумеется, Адриан Порсон, а также два довольно суровых венгерских кузена – я испытал их по-немецки и по-французски, и ни на том ни на другом языке они нисколько не занимательны. Все эти лица отбыли сейчас с визитом к соседям. А я коротал вечерок у огня за чтением несравненного Карлуса. Ваше прибытие придало мне отваги, и я сейчас позвоню, чтобы подали чай. Как мне подготовить вас к встрече со здешним обществом? Увы, завтра все будет кончено: леди Джулия уезжает куда-то встречать Новый год и увозит с собою весь beau-monde[18]. Мне будет недоставать этих прелестных созданий – в особенности одной из них, по имени Селия; она приходится родной сестрой нашему давнему товарищу по несчастью Бою Мулкастеру и имеет с ним на диво мало сходства. Она беседует, как птичка, по крупинке расклевывая предмет разговора в самой пленительной манере, и носит туалеты а la школьница, что я лично нахожу весьма пикантным. Мне будет недоставать ее, говорю я, потому что я завтра не уезжаю. Завтра я всерьез приступаю к работе над книгой хозяйки дома – рукописи, кстати сказать, представляют собою кладезь сокровищ своей эпохи, подлинный и неподдельный 1914 год.
Подали чай, и вскоре вслед за тем вернулся Себастьян. Он объяснил, что давно отбился от охоты и потихоньку потрусил к дому; за ним появились остальные охотники – их под вечер подобрал автомобиль; не видно было только Брайдсхеда, у него были еще дела в собачнике, и вместе с ним туда отправилась Корделия. Гости и домочадцы собрались в зале, и вскоре все уже утоляли голод яичницей и сдобными булочками: мистер Самграсс, который раньше спокойно пообедал и подремал у камина, тоже ел вместе со всеми яичницу и булочки. Потом приехала и леди Марчмейн со своим сопровождением, и, когда мы расходились по комнатам переодеваться к ужину, она сказала: «Кто со мною в часовню?» Себастьян и Джулия ответили, что должны немедленно принять ванну, и тогда вместе с нею и монахом-доминиканцем пошел мистер Самграсс.
– Я бы хотел, чтобы мистер Самграсс уехал, – сказал Себастьян, сидя в ванне. – Мне осточертело все время быть ему благодарным.
В продолжение следующих двух недель нелюбовь к мистеру Самграссу стала секретом, который делили между собою все домочадцы: в его присутствии прекрасные старые глаза сэра Адриана Порсона обращались к какому-то дальнему горизонту, а его губы складывались в гримасу классического пессимизма. Одни только венгерские кузены, неправильно оценив социальное положение университетского наставника и принимая его за кого-то из слуг, никак не реагировали на его присутствие.
Все разъехались, и остались только мистер Самграсс, сэр Адриан Порсон, венгры, монах, Брайдсхед, Себастьян и Корделия.
В доме властвовала религия – не только в часовне, в ежедневных мессах и молитвах, утренних и вечерних, но и во всех разговорах.
– Мы должны сделать из Чарльза католика, – заявила леди Марчмейн, и за то время, что я у них гостил, она нередко заводила со мною душевные разговоры, осторожно направляя их в божественную сторону. После первого такого разговора Себастьян спросил:
– Что, мама вела с вами свой знаменитый «разговор по душам»? Она без этого не может. Проклятие.
На эти разговоры по душам никогда не приглашали и специально их не подстраивали; просто как-то само собой выходило, если ей хотелось поговорить, что ты оказывался с нею наедине – летом где-нибудь в тенистой аллее над прудом или в прохладном уголке розового питомника, а зимой в ее комнате на втором этаже.
Эта комната была ее собственным созданием; она выбрала ее для себя и переделала настолько, что, переступая порог, ты словно попадал в другой дом. Потолки были опущены и сложный карниз, в том или ином виде украшавший каждую комнату, оказался недоступен взгляду, стены, некогда обтянутые парчой, были оголены, выкрашены голубой клеевой краской, по которой шли вразброс миниатюрные акварельные пейзажики; в воздухе стоял сладкий аромат цветов и высушенных пахучих трав. Собственная библиотека леди Марчмейн – много раз читанные томики стихов и религиозных сочинений в мягких кожаных переплетах – заполняла небольшой шкаф из розового дерева; каминная доска была заставлена дорогими ей вещицами – здесь была статуэтка Мадонны из слоновой кости, гипсовый святой Иосиф, здесь же стояли последние фотографии ее трех героев-братьев. Когда мы с Себастьяном жили в то ослепительное лето в Брайдсхеде одни, в комнату его матери мы не заходили.
Вместе с комнатой вспоминаются обрывки разговоров. Помню, как она говорила:
– Когда я была девушкой, наша семья была сравнительно бедной, но все-таки много богаче, чем большинство людей, а когда я вышла замуж, то стала очень богатой. Раньше меня это мучило, и я думала, что дурно иметь так много красивых вещей, когда у других нет ничего. Теперь же я поняла, что богатому легко согрешить завистью к бедным. Бедные всегда были любимыми детьми у Бога и святых, но я полагаю, что можно и должно достигнуть такой благодати, чтобы принимать жизнь целиком, включая богатство. В языческом Риме богатство непременно означало нечто жестокое, но теперь это вовсе не обязательно.
Я сказал что-то про верблюда и игольное ушко, и она радостно подхватила эту тему.
– Но конечно же, – сказала она, – очень мало вероятно, чтобы верблюд прошел через игольное ушко. Но ведь Писание – это просто каталог маловероятных вещей. Разве вероятно, чтобы бык и осел поклонялись младенцу? Вообще животные в житиях святых совершают удивительнейшие поступки. Это и есть поэтическая, сказочная сторона религии.
Но я не поддался ее религии, как не поддался и ее обаянию, вернее, поддался тому и другому в равной мере. Мне тогда ни до чего не было дела, кроме Себастьяна, и я уже чувствовал нависшую над ним угрозу, хотя и не подозревал еще, как она страшна. Он неотступно и отчаянно молил только об одном: чтобы его оставили в покое. У голубых вод своей души, под шелестящими пальмами он был счастлив и миролюбив, как полинезиец; только когда за коралловым рифом бросил якорь большой корабль, и к песчаному берегу лагуны пристала шлюпка, и вверх по склону, не знавшему отпечатка сапога, устремилось грозное вторжение торговца, правителя, миссионера и туриста – только тогда настало время выкопать из земли допотопное племенное оружие и бить в барабаны в горах или же, еще того проще, уйти с солнечного порога в темную глубину хижины и на земляном полу у стены, по которой шествуют упраздненные рисованные боги, лежать дни и ночи, надрываясь от кашля, в окружении бутылок из-под рома.
А так как для Себастьяна среди нарушителей его покоя были и его собственная совесть, и все человеческие привязанности, дни его в Аркадии были сочтены. Ибо в то для меня столь безмятежное время Себастьян учуял опасность. Мне было знакомо это его тревожное, подозрительное настроение, когда он, словно олень, вдруг поднимал голову при первом отдаленном звуке охоты; я видел и раньше, как он весь настораживался, когда речь заходила о его семье или его религии; теперь же я обнаружил, что тоже нахожусь под подозрением. Любовь его не стала холодней, но стала безрадостной, ибо я не делил с ним больше его одиночества. Чем больше я сближался с членами его семьи, тем неотвратимее становился частью того внешнего мира, от которого он пытался спастись; я делался еще одной цепью, приковывавшей его к чуждому миру. Именно эту роль старалась мне навязать его мать своими задушевными беседами. Но прямо ничего не говорилось. Я только смутно чувствовал, и то далеко не всегда, что происходит вокруг.