Сильвия Эштон-Уорнер - Времена года
– У меня есть дневник, – моя исповедь нетороплива и бесстрастна, – я могу показать, что успела сделать. Вайвини, – обращаюсь я к своей коричневой тени, – принеси большую черную тетрадь, на которой нарисован Ихака, она в столе.
Я сужу о человеке по тому, как он держит в руках книгу. Мистер Аберкромби долго не произносит ни слова, его пальцы медлят, переворачивая страницы.
– Вы не станете отрицать, – неохотно говорит он в конце концов, – что с такой книгой довольно трудно работать.
– Со мной тоже.
– Наверное.
Я улыбаюсь, глядя на меня, несколько малышей тоже улыбаются, тогда я начинаю хохотать, и все семьдесят детей хохочут вместе со мной, мы хохочем как одержимые, пока щенок Тамати не сбегает от нас. Когда веселье стихает, я оглядываюсь на мистера Аберкромби – он сидит так близко от меня. Его лицо по-прежнему сурово и никак не гармонирует с праздничным настроением, которое он принес в класс, но в эту минуту я менее чем когда-либо готова пожертвовать праздничным настроением. Поэтому я отворачиваюсь от мистера Аберкромби и полагаюсь на настроение.
А мистер Аберкромби спокойно протягивает руку через два стола и берет книгу, которую читает Таме. Это один из пробных экземпляров моей хрестоматии, еще не доработанный, в матерчатом переплете. Буквы и картинки почти стерты сотней маленьких коричневых рук, которые спорят из-за этой книги, углы обтрепаны и загнулись, как собачьи уши.
– Я... я сначала использую знакомый материал, – объясняю я, – чтобы помочь им преодолеть пропасть между па и европейской школой. Они делают первые шаги по книгам, написанным про них самих, тогда у них рано пробуждается любовь к чтению. Потом они переходят к европейским учебникам. Вайвини, принеси вон ту большую белую тетрадь, на которой нарисован Ихака. Здесь пояснения к моей методике обучения чтению.
Мистер Аберкромби довольно долго просматривает мои заметки, я жду.
– Каким освеженным чувствуешь себя, – произносит он наконец ровным голосом, – когда встречаешь человека, способного мыслить.
На этот раз я не знаю, что ответить. Мне всегда было стыдно показывать инспекторам свои тетради и книги. Мистер Аберкромби не произносит больше ни слова. Он смотрит на большие изящные часы на своей большой изящной руке, потирает большое изящное лицо, будто пытается что-то вспомнить, улыбается Маленькому Братику, которого я все еще держу на руках, щелкает его по носу и уходит. Конец. Я спускаю малыша на пол и откидываюсь на спинку стула, мои ноги смотрят в противоположные стороны света, руки тоже, голова запрокинута, как у мертвеца.
– Простите, мисс Воронтозов!
Боже правый, он вернулся! Я подбираю руки и ноги.
– Рабочая тетрадь. Мы готовы сделать для вас исключение. Но я прошу вас не говорить об этом другим учителям. Вы понимаете, в каком положении окажется Министерство просвещения, если все учителя выйдут из повиновения.
И он снова уходит.
На этот раз я не испытываю такого блаженного чувства облегчения. Матаверо проверяет, уехала ли машина. Но я избавилась от этого проклятья учительской жизни. Правда, мистер Аберкромби ничего не сказал о моих маорийских книгах, впрочем, к этому я уже привыкла. Я снова беру на руки Маленького Братика и смотрю на него в упор, пока не вижу наконец, кто это. Тогда я улыбаюсь и говорю на маори:
– Не mea nui rawa atu ki te ako i aku tamariki... tamariki maori.
А потом по-своему:
– Посмотрите, какие коричневые-прекоричневые глаза у моего мальчика, какие у него длинные-предлинные ноги!
Он смеется, его сестра Вайвини, которая стоит рядом, не спуская с него глаз, тоже начинает смеяться, в мгновение ока смех подхватывают еще несколько малышей, как они всегда подхватывают песню или плач, прежде чем узнают, в чем дело, а вот – пожалуйста! – прекрасная картина: инспектор едва ушел, а учительница вместе с учениками надрывается от смеха, не испытывая ни малейших угрызений совести...
– Что он?..
– Что он вам?..
– Что он вам сказал?
– Он сказал...
– Он сказал, что...
– Он сказал, что я могу не составлять планы. Только просил не говорить об этом другим учителям. Я обещала не говорить. Вы оба, пожалуйста, тоже никому не говорите, хорошо? А тех, кому скажете, попросите, чтобы они тоже никому не говорили.
– По-моему, мистер Аберкромби необычайно любезный и приятный человек, – говорит директор.
– Я в этом не так убежден, – надменно роняет Поль.
– Я велела ему заправить рубашку.
Но мои книги не произвели на него никакого впечатления, напоминаю я себе, возвращаясь домой и поминутно спотыкаясь о пластины опавших листьев таллипотовых пальм. По-видимому, никто, кроме меня, еще не в состоянии понять, какое потрясение испытывает маленькое темнокожее существо, когда ему вручают стандартный европейский учебник. Столько лет ушло на поиски, столько потрачено усилий – не меньше, чем на составление программы художественного воспитания маори. Неужели книги тоже погибнут в огне? Что ж, пусть они умрут, пусть в мою семью, состоящую из одной женщины, тоже придет смерть. И тысячи маленьких маори будут бодрствовать над гробом.
Конечно, мои книги – это еще одна грубейшая ошибка. Ничего не скажешь, я делаю ошибки все успешнее и успешнее. Я стала крупным специалистом в этой области.
Еще одна чудовищная ошибка – вот что такое мои книги. Но когда я вечером выхожу в сад с чашкой кофе, отчаяние не терзает меня, вопреки ожиданию...
Я улыбаюсь. Не знаю чему – просто улыбаюсь. Правда, я должна сознаться, что в мире позади моих глаз появился новый образ: седовласый инспектор в сером костюме стоит на пороге нашего сборного домика, зловеще спрятав руки за спину; но ведь учитель, который вспоминает об инспекторе с улыбкой, нарушает профессиональную этику. К тому же я бросила работу над книгами, и это, упорно твержу я себе, по меньшей мере катастрофа, на самом деле непоправимая, а в сущности – полный крах. Если бы я осталась верна себе, если бы мои глаза оросились благодатными слезами!
Деловитый, элегантный, вежливый мистер У. У. Дж. Аберкромби, старший инспектор начальных школ, стоит на пороге моего сознания, заложив руки за спину. Другие мужчины – директор, Поль, Юджин – отступают назад. Благо места хватает. Благо места хватает на всех в сознании засидевшейся старой девы. В жизнеописании наглухо замурованной девственности. Я рада им всем. Конечно, в цифровом выражении счет невелик. На самом деле мне, наверное, надо стыдиться, что он так мал. Познакомиться всего с пятью мужчинами... с шестью... нет, с пятью... Да, с пятью.
Когда вечер приглушает краски моих цветов, я прохожу мимо Селаха, где ждет завершения моя работа, пробираюсь по умолкнувшему дому в холл, минуя спальни, где мои воображаемые сыновья смеются и ссорятся за уроками, и иду в гостиную к пианино. И когда я в темноте опускаюсь на стул и открываю крышку, я чувствую себя счастливой, как мои малыши, которые счастливы в силу какого-то таинственного, неписаного закона. Я сознательно не спрашиваю свое сердце, что с ним такое, и не стремлюсь проникнуть в его тайники. Я, как ребенок, не знаю, чем захватила меня па несколько часов прекрасная соната...
Лето
...птицы строят, а я не строю...
У меня в саду лето полностью вступило в свои права. Достаточно послушать разговоры цветов. Эти хвастунишки не умолкают ни на минуту! Но, как ни странно, их нисколько не интересует ушедшая весна и тем более уготованная им осень. А уж про зиму и говорить нечего. Они просто не в состоянии произнести это слово. Или понять, что оно значит, если услышат. Вот отчего так грустно в саду одинокой женщине: она знает, что торжествующий расцвет уступит место пронзительному сожалению, а потом, когда лето сгорит дотла, придется вспомнить о зиме. Вот отчего мне хочется выбежать в сад и сказать им, моим цветам, чтобы они замолчали. Замолчали и подумали о таких пустяках, как будущее или связь между «прежде» и «потом», а может быть, даже о жизни, рождении и смерти. Вот отчего я избегаю их по вечерам, когда они способны только сравнивать свои ароматы, оттенки лепестков и сплетничать б сердечных делах птиц, гнездящихся в плюще. Не понимаю, почему люди так любят лето.
А лето полностью вступило в свои права у меня в саду. Значит, надо радоваться. Как же быть, если нет сил радоваться, и кому сказать об этом?
Во время игрового часа, когда я разливаю мужчинам чай, в нашей новой учительской появляется разъяренная мать Пэтчи. Толстая, краснолицая, крикливая женщина, но, если нужно что-нибудь сделать для школы, директор может на нее положиться, поэтому он с ней считается. Родительница номер один.
– Знаете, – начинает она, – мы не хотим ранить ваши чувства, мисс Воронтозов...
– У меня нет никаких чувств. Никаких чувств.
Однако она умеет произносить мою фамилию, и я готова проявить снисходительность.